Я испытывал нестерпимое желание выкрикнуть: «Да что случилось?». Но – молчал. Видел за всем происшедшим какую-то великую тайну, находил её щекотливой. Достал из угла брезент и лёг на свою прежнюю постель. Хотел дождаться всего тиража, но сон сморил меня, и я проснулся лишь утром, когда обе наборщицы, – другую звали Леной, – уже сидели за кассами и набирали то, что я написал для следующей газеты. Позвонили из политотдела. Полковник Арустамян на армянско-русском языке:
– Зайдите ко мне.
Зашёл, представился. В просторном кабинете за большим столом сидел маленький с огромным носом полковник. Смотрел на меня враждебно и как-то болезненно морщился, словно от моего появления у него вдруг разболелись зубы. Непомерно большими показались мне его погоны, а на гимнастёрке не было никаких отличий. Фронтовикам было странно смотреть на офицера, не имеющего даже одной медали. «Где же это он сидел всю войну?» – возникала мысль.
– Попались, сволочи!.. Позор теперь на всю дивизию, и мне позор, и генералу, и всему штабу!..
Теперь, когда я пишу эти строки, приходится переводить его ругань на русский язык, – он же выплеснул на меня такую смесь ругательств, которая ни к какому языку не относится. Есть характерная речь грузинская, украинская, – еврейская, наконец, но армянской речи нету. Она состоит из такого набора маловразумительных слов, который можно с трудом понять, но бумага такую абракадабру не принимает.
Я стоял, хлопал глазами и – молчал. Впрочем, чувствовал себя виноватым. Не знаю, в чём, но в чём-то и я же был виноват?
Полковник вышел из-за стола, двинулся на меня с кулаками, кричал:
– Делать дипломы – да?.. Двадцать пять тысяч за один диплом – да?.. Мешок денег! Куда девать такие деньги? А?.. Вся Грузия кончила Львовский университет. Грузины учёные, армяне дураки. Ты так хочешь сказать? Да?.. Они, что, грузины, живут здесь во Львове – да?.. Теперь каждый Каха, каждый Гиви инженер, педагог, физик, химик. У каждого диплом. Где взяли?.. У нас, в типографии. А-а-а…
Полковник обхватил голову, ходил по кабинету, причитал: «А-а-а… Ты, чумазая фарья, почему молчишь?..».
Что означает это слово – фарья, я до сих пор не знаю. Рассказывали мне потом, что кто-то из офицеров, поссорившись с ним, бросил ему в лицо: «Чумазая фарья!» Но что это за слово – фарья, и из русских никто не знал. Арустамян же в минуты крайней досады выстреливал в оппонента это слово, казавшееся ему грязным ругательством.
Подошёл ко мне близко, ошалело смотрел в глаза – и потом, словно очнувшись, заорал:
– Иди назад, иди!
Я, конечно, не замедлил «идти назад».
Семантический смысл его излюбленного ругательства так и остаётся для меня неразгаданным. Кто-то высказывал мысль, что слово «фарья» близко по звучанию армянскому слову «свинья», но это тоже осталось гипотезой. Вообще же, кавказцы, как и некоторые другие малые народы, нередко награждают русских образом этого забавного, но, впрочем, весьма полезного животного.
Я уже вышел из кабинета и неспешно шагал по коридору, когда дверь распахнулась и разъярённый Арустамян прокричал мне вслед:
– Ты есть в редакции первый Иван и ты будешь последним!
Я пожал плечами и продолжал свой путь. Эта фраза Арустамяна, хотя она и была самой чёткой, осталась для меня непонятной. А она, между прочим, оказалась пророческой: четверть века спустя я буду уходить из редакции «Известий» и мне вдогонку скажут: «Последний Иван». Да, я, как капитан корабля во время катастрофы, покину судно последним. Иванов в русской журналистике уже не оставалось, на смену им пришли инородцы, которых главный чекист страны Крючков назовёт «агентами влияния». Но тогда, в начале 1947-го, до того времени было далеко. Тогда у руля великой империи стоял Сталин. Он произнёс здравицу в честь русского народа, – наверное, потому в редакциях газет стали появляться Иваны. Великий грузин смотрел далеко, он хорошо знал природу сил, затевавших уже тогда с нами Третью Великую войну, в которой главным орудием будут средства информации – и предусмотрительно выдвигал Иванов на переднюю линию боёв. Откуда мне было знать, что я и явился, может быть, Первым Иваном, брошенным на передний край уже тогда закипавшей битвы.
Но о том, как русское государство исподволь подтачивалось, а затем разрушалось, я рассказал в недавно вышедшей книге воспоминаний «Последний Иван». Здесь же моя речь о времени созидания и больших надежд золотого поколения – солдат Победы 1945 года.
При стечении всего офицерского состава дивизии был показательный суд. На скамье подсудимых бывший редактор газеты «На боевом посту» майор Фролов и начальник типографии вольнонаёмный Казимир Лохвицкий. Прокурор изложил обвинение: подсудимые изготовляли бланки дипломов об окончании Львовского университета и продавали их грузинам. Часть дипломов обменивали на плохо выделанные кожи, на сухофрукты, вино и подсолнечное масло. Вспомнил я дурной запах в квартире Плоскина. По всем приметам в делах этих были замешаны Бушко и Плоскин, но подписи свои они нигде не ставили и их вина не доказана. Фролов упорно твердил: «Виноват один я, и вины других в этом деле нет».
Фролов получил двадцать лет заключения в колонии строгого режима, Лохвицкий – десять. Суд продолжался всего один день.
Дважды мне пришлось одному выпустить газету. Потом прибыли три сотрудника – весь штат редакции: старший лейтенант Львов – редактор газеты, тот самый, который направлял меня сюда из Харькова, капитан Мякушко – ответственный секретарь, и лейтенант Семёнов – старший литературный сотрудник.
После суда, напуганное тёмной обстановкой подвала, начальство выделило для нас помещение на первом этаже штаба дивизии. В комнате с двумя большими окнами расположился редактор; в другой комнате с одним окном разместили нас с лейтенантом Семёновым. Мякушко ждал, когда для него разгрузят от какого-то хлама третью комнату, чтобы, как и редактор, поселиться в ней отдельно. А пока он торчал то у плеча редактора, то заходил к нам и трубным басом говорил афоризмы:
– Ответственный секретарь редакции – это мотор, начальник штаба газеты.
И ещё он в первый же день сказал:
– Я хохол, русскую мову не разумею – писать газету будете вы.
Мы с Сашей Семёновым смотрели на него с недоумением, но была в нашем отношении к «начальнику штаба» и немалая доза восхищения. В нём и вообще-то было много необыкновенного: во-первых, баскетбольный рост, боксёрские плечи и большая голова с копной чернявых вьющихся волос. Очи чёрные, круглые, как тарелки, – и когда он говорил, то казалось, из них сыплются искры. И ещё мы заметили: свои устрашающие афоризмы он сопровождал помахиванием пудовых кулаков, а если мы в чём-то сомневались, он свои кулаки клал нам на стол и будто бы даже оглядывал их, приглашая и нас убедиться в их способности смирить любое сопротивление.
Редактор, напротив, маленький, словно подросток, входил к нам мягко, тихо и вручал каждому из нас листок с заданием на день. Капитану он тоже вручал листок и тут же говорил:
– За мной передовая. Да, да – флаг номера, передовая.
Так же тихо выходил, но на пороге поворачивался к нам, повторял:
– И вообще… я буду писать передовые. Так всюду, во всех газетах: передовая – флаг номера, и её пишет редактор.
Мякушко долго изучал своё задание: обыкновенно, это была подборка писем, фото с подтекстовками, иногда подобрать нужное стихотворение, а то и написать очерк.
Нам была интересна реакция Мякушки на своё задание. И мы, забыв всякие приличия, смотрели на него. Он, казалось, не сразу понимал, чего от него хотят, а поняв, взмахивал кулаками:
– Он что – с ума сошёл! Стихотворение! Да где я возьму – стихотворение?.. Надо гору подшивок переворошить!..
Или:
– Очерк! Да я что – Глеб Успенский или Алексей Толстой!.. Очерк! Пусть он сам его пишет – мы тогда посмотрим, как это у него получится.