Выбрать главу

С трудом протискиваюсь в дверь, в комнатную теплынь, в невыветривающийся запах угля, который пропитывает зимы, наворачивая их в памяти вагонами для перевозки скота: в них мы ели и спали, на этом угле носило нас по заледенелым пространствам голода и гибели, и углем пахли хлеб, кипяток, люди, жизнь; протискиваюсь, прямо у дверей начинаю стаскивать с себя тряпье, тяжкие, как гири, какие-то каторжные ботинки, которые мама получила при раздаче "американских подарков", превращаюсь на глазах в щуплого подростка с равнодушным взглядом и вечно голодным ртом.

Говорят, где-то, совсем близко от нас вымирают целые села. Возвращаясь из школы, мы обычно ватагой проходим через каменные скелеты рынка, построенного румынами и до сих пор называемого "Халлой". Мы вдыхаем запахи сыра, молока, мяса. Мы застываем: изможденный мужик с выпученными от страха глазами хватает с прилавка кусок овечьего сыра, давится. Его бьют кулаками, палками, а он стоит, равнодушный ко всему, не падает, не сгибается. Ест…

Месяц назад я выбежал из дома в ночь на страшный плач матери. Она потеряла карточки на хлеб. Это было равносильно смерти. Спасло, что продали половину дома. На вырученные деньги купили кукурузную муку. Бабушка варит из нее жидкую похлебку, "баланду", которую она называет "балендра".

Голод обостряет память и надежду.

От похлебки идет пар. Жизнь кажется еще более заледеневшей. Гибель терпеливо дышит за стенами, наращивая на стекла окон толстые, тусклые оплывины льда. А между тем что-то происходит. Вот же, две недели назад, был обмен денег. Кто-то нес кредитки мешками. Кто-то покончил собой. Кого-то, уже совсем знакомого, посадили за анекдот. Пахнет Сибирью. Пар от похлебки колышется нимбом над головами едоков. Кажется, все воды мира превратились в лед.

Страх высылки витает над замерзшими водами.

Даже мама припрятала веревки на случай, если придется вязать барахло. В репродукторе, купленном из последних денег неделю назад, поют о Сталине мудром. Вот уже несколько месяцев ребе Пустильник учит меня древнееврейскому, чтобы я мог в день поминовения читать молитву по отцу. В синагоге кашляют, скрипят скамейками, бубнят молитву старые евреи, повторяю за ними слова, мгновенно соединяющие с иным миром, таящимся на высотах: "Итгадал, вэиткадаш шмэ раба…"

– "Да возвеличится и воссвятится великое Имя Его", в продолговатом окне, покрытом льдом, край стекла под самой аркой неожиданно чист, и в нем краешек такого голубого, такого забытого неба, что больно щемит в груди; в перерыве между молитвами старики опять кашляют, переступают ногами, тихо говорят опять же о мудром "фетере Иоселе"[2], который, подумать только, совсем недавно, в декабре, поддержал в ООН раздел Палестины, часть евреям, часть арабам; для меня Палестина, как обратная сторона луны, слабое дуновение лермонтовской строки при перелистывании книги, мелькнувшее «веткой Палестины», песенка бабушки, очень уж приземленная для ее тонкого почти ангельского голоса: «Мы поедем в Палестину, там дадут нам десятину…», нечто палево-перламутровое, подобное Палеху, но никоим образом не вяжущееся с нежным плачем кантора, когда он выпевает слова «Бней Исраэль» и «Иерушалаим».

Неделю назад в наше привычно-тихое шевеление, называемое жизнью в этих покосившихся комнатках с потолочными балками, с которых падают ошметки известки, внезапно и непомерно мощно ворвалась лавина речей, хоров, оркестров, стихов, постановок, и все это изливалось из такой небольшой деревянной коробочки с матерчатым экраном, все это обрушилось на меня в первый день, я не уснул до окончания передач и проснулся с их началом, но уже на второй-третий день это "В начале…"[3] значительно потускнело, голоса стали привычны, как потрескивание льда на окнах, только тонкие ручейки музыки среди смерзшихся снегов и общего заледенения странно питали душу голодного мальчика, сливаясь с канторским пением и говоря о ином, высоком и солнечном мире, до которого удастся добраться, если мы переживем этот ледниковый мрак и не умрем с голода.

От похлебки идет пар. Единственное, чем бабушка и мама могут угостить меня в мой день рождения, это рассказами об этом дне. Первом. Был сильный мороз. Мгла клубилась над поверхностью заледеневших вод, говорили, Днестр местами промерз до дна; в доме, в этом самом, было натоплено, как в парной. За стенами вьюга и снег, ледяная гибель, и сквозь эту заледенелую жизнь, как жарким дыханием прогревают глазок в заиндевевшем колодце окна, тонкими ручейками, то пересекаясь, то продолжая друг друга, текут голоса мамы и бабушки, мамин более высокий, певучий в разговоре, бабушкин деловитый, на идиш, совсем иной, чем в пении, когда его щемящая душу нежность изливается с такой беззащитной доверчивостью, что слезы навертываются на глаза. Особенно потрясает наивностью и чистотой, какой-то запредельной и одновременно чересчур земной, песенка, распеваемая ею в день Отпущения грехов…

вернуться

2

Фетер Иоселе (идиш): отец Иоселе. Речь о Сталине.

вернуться

3

«В начале…» – первое слово первого стиха первой главы Первой книги Торы «Бэрешит…»