Вечерело, дорога была уже холодная, и пыль, скопившаяся в рытвинах, не текла между пальцами ног, как горячая вода, а стала влажной и плотной. Каким-то образом врачиха определила среди нас двоих, одинаково загорелых и исцарапанных, с одинаково босыми, грязными ногами, истинно деревенского жителя Тольку и говорила в основном с ним, расспрашивая его о жизни. А жизнь у моего приятеля каждое лето наступала однообразная и суровая. С утра, уходя на работу, мать задавала ему «урок»: прополоть столько-то грядок на огороде, натаскать воды, и полить капусту, да сходить еще в лес за дровами. Иногда я помогал ему, чтобы мы успели вместе сбегать на пруд, а иногда мне это надоедало, и тогда я уходил один, провожаемый завистливым Толькиным взглядом. И вот теперь он со своими дровами и грядками оказался интереснее для этой молодой девушки, чем я, начитанный городской мальчик, одолевший к тому времени «Преступление и наказание» Достоевского.
— Ничего, — говорила она ему, — все это еще очень может пригодиться в жизни…
И это мне было странно: и мама и дедушка внушали мне, что надо как можно больше читать и лучше учиться, знания — вот что пригодится в жизни! И я молча шел рядом, с некоторым высокомерием прислушиваясь к их разговору, но в то же время мне было завидно, что не со мной так участливо и по-взрослому говорит врачиха, и жалел я, что не меня бранят за неполитую капусту. Это ощущение неприкаянности и зависти к тем, кто занимается практическим делом, так во мне и осталось. И я во второй раз не послушался маминого совета («Ведь ты можешь еще поступить в аспирантуру», — утешала она себя) и стал учителем. Можно сказать: вот так я стал учителем…
Теперь мы с мамой коллеги. Она присылает мне методическую литературу и делится со мной опытом. Сама она читает все, что написано о Чукотке. Об этом можно догадаться по ее письмам. «Помнишь, как декламировал ты стихотворение о петушке и мы все смеялись? — спрашивает она. — Кстати, есть ли на Чукотке куры? Что-то у Юрия Рытхэу об этом ничего не сказано…» — «Мама! Юрий Рытхэу не сумел этого отразить в силу конкретно-исторических условий», — отвечаю я.
Здравствуйте, я Новый год!
Я не знаю, кто из нас больше огорчился: я или мой седьмой класс. Он Достался мне в прошлом году, когда я только приехал из института в эту школу, и в нем были самые отстающие, самые нерадивые ученики. Так я, по крайней мере, думал после каждого плохо написанного изложения, сочинения или диктанта, после очередного невыученного урока. И, пожалуй, расстраивался, возмущался, негодовал в таких случаях больше всего я, а ребята мои смотрели спокойно, нет, они смотрели на меня даже сочувственно, переживали за меня. Так смотрели они и сейчас, когда я зачитывал четвертные оценки, — все, кроме двух учеников на последней парте, самых неуспевающих: Икупчейвуна и Кеулина.
Кеулин оставался, как всегда, невозмутимым: глядя на него, вы сразу вспоминали молодых вождей, последних могикан, всех этих следопытов и воинов — такое у него было лицо. Он смотрел прямо на меня, и я сомневался, видел ли он что-либо вокруг. Скорее всего в этот момент, пробравшись сквозь дебри торосов, он выходил к ровному белому полю, посреди которого дымилось разводье, а на кромке лежала спящая нерпа.
— Кеулин, русский язык — «два», — перечислял я. — История — «два»!
Икупчейвун был, по обыкновению, мрачен, чертил что-то в тетради. Он не обладал философским спокойствием Кеулина и, бывало, рассердившись за очередную «двойку», переставал здороваться.
— Что ж ты не здороваешься, Петя? — спрашивал я. Тогда он начинал здороваться всякий раз, как меня видел.
— Что это ты, Петя, заладил: здравствуйте, здравствуйте? — удивлялся я. — Сначала можно сказать «здравствуйте», потом, для разнообразия — «добрый день». Утром — «доброе утро». Вечером — «добрый вечер»…
Сейчас он поглядывал на меня иронически: вот, мол, уговаривал стараться, и что из этого вышло? В прошлой четверти было «два», в этой «два»…
В глубине души я понимал, что нельзя их упрекать: не совсем так бы надо их учить, как мы учим, нужны какие-то другие методы… Я всегда старался вонять моих учеников. На каникулы они уезжали к себе, в дальние поселки. Отцы или старшие братья приезжали за Ними на собаках, и в тот же день мои Икупчейвун и Кеулин в меховой одежде, оживленные, какими я никогда не видел их на уроках, прибегали проститься, а когда возвращались, то им хватало на целый год — Кеулину смотреть сквозь меня, а Икупчейвуну рисовать доверчивых нерп, коварных охотников, встревоженных оленей, невозмутимых медведей…