И тут я увидел, как со стороны моря, выйдя над обрывом, прямо на нас летят три, показавшиеся мне громадными, птицы. Несколько мгновений я, как бы не веря, созерцал медленный их полет, потом толкнул Сараева, он открыл глаза и сразу все понял. «Не вставай, пока не скажу», — проговорил он, подтягивая к себе ружье. «Только бы не свернули», — молил я неизвестно кого и прижимался к земле. Не сворачивают… Молодцы… «Давай!» — крикнул Сараев, вскакивая. Я выпалил одновременно из обоих стволов, и следом грохнули два раздельных сараевских выстрела… Короткое, почти судорожное ожидание падения сменилось более долгой надеждой, что вот сейчас какая-нибудь из птиц покачнется и начнет планировать (и тогда бежать к ней, перемахивая через кочки), а затем и эта надежда исчезла. Гуси быстро и ровно удалялись. Они казались темными, когда летели на нас, но теперь, повернувшись спиной к солнцу, мы увидели, что птицы совсем белые, и долго провожали их глазами, теряя на фоне снежников и вновь находя на проталинах, пока не пропали они в речной долине. «Канадские», — определил Сараев.
Я не очень огорчился бы промахом, если бы охотился один, а сейчас мне было неловко, я твердо верил, что Сараеву не повезло из-за меня. Но он якобы хорошо слышал, как дробь щелкнула по перу, и, следовательно, мы не промазали, просто заряды оказались слабоваты. Надо бы «нулёвкой» стрелять, да перезаряжать было некогда. Я обрадовался, что он так считает, хотя в глубине души все-таки знал, не в зарядах тут дело, а в моем невезении. Может быть, Сараев тоже так думал, но хотел меня ободрить.
Он остался караулить в ложбинке, а я, чтобы и дальше не мешать ему, пошел бродить по сопке. Дойдя до обрыва, я начал спускаться вдоль него к косе. Здесь высоко над морем я обнаружил небольшую круглую яму, заросшую травой. Короткая, обращенная к морю траншея указывала, что это была древняя землянка. На дне ее, укрывшись от ветра, спал утомленный журавлями Фетисов. Я не стал его будить. — Никаких следов жилья: ям, костей, гниющего дерева кругом больше не было, лишь поодаль в траве увидал я одинокий моржовый OS PENIS. Лежал он здесь, видно, давно, весь был выбелен, вымыт. Древние эскимосы, ввиду его формы и крепости, делали из него ледовые пешни. В наше время он уже никак не использовался в хозяйстве, но у приезжих вызывал любопытство едва ли не больше, чем клык. Прошлой осенью наведался в поселок один писатель. Мы познакомились. Я рассказывал ему о трудностях преподавания русского языка в национальной школе и учил разбавлять спирт по «широте». Все эти сведения писатель аккуратно заносил в книжечку.
— Вот вы несколько лет живете на Чукотке. Не охватывают ли вас иногда желания, заведомо неисполнимые? Ну, например, сходить в театр?
— Я равнодушен к театру.
— Я не в буквальном смысле…
— Да ведь и я не в буквальном.
Я хорошо понимал писателя, и мне казалось, что я он должен меня — понять. К тому времени мы уже перестали строго соблюдать нашу «широту» и все больше приближались к «полюсу».
— Когда я сюда ехал, — объяснил я, — я выбрал, понимаете, выбрал Север. А раз я его выбрал, то неисполнимые желания просто… абсурдны.
— Это последовательно, — согласился он. — Понятие «выбор» вы, кажется, употребляете в философском значении?
— Да! Да!
«Полюс» был достигнут, «широты» исчерпаны, а в резерве у нас еще оставалось пять спиртовых градусов, и мы торжественно перевалили в другое полушарие.
Я проводил его до полярной станции, где он остановился. Была пора непроглядных осенних ночей. Высоко над нами, не рассеивая, а сгущая тьму, мерцало небо, и по нему, на секунду ослепительно вспыхивая, то и дело катились звезды. Снизу, из мрака возносился нескончаемый вой уэленских собак. С моря тянуло холодом. Приближалась зима. Писателю, чтобы не застрять здесь месяца на два, надо было срочно уезжать. Я досадовал на себя за умные слова, которые, оказывается, еще не забыл и которые здесь были так же ненужны, как неисполнимые желания. И в то же время мне было отчего-то грустно.