Теперь ты вспоминал, как вы говорили про оледенения и о том, сколько их было, и шеф сказал, что это до сих пор остается нерешенным и они ведут полемику с другим институтом по этому вопросу. «Сколько же оледенений отстаиваете вы?» — спросил ты тогда, и шеф сказал: «Как и весь наш институт — три». «Но лично я думаю, что их было гораздо больше», — добавил он, тонко улыбнувшись, и ты тоже улыбнулся, а теперь припомнил ему этот ничтожный разговор, на который тогда не обратил внимания, потому что был невозмутим и всеведущ. И все, что ты теперь вспоминал, ты обращал против него — любую мелочь…
«Да он и бездельник к тому же!» — сообразил я вдруг. Целое лето я таскал мешок, в котором была палатка, спальники, накомарники, ненасаженные на рукояти лопаты и топоры, и котелок, и чайник, и прочее снаряжение, но все это так ни разу и не пригодилось, потому что останавливаться он предпочитал в гостиницах. Вспомнил я теперь и то, что еще на базе, где все это получали, он отказался от ружья — следовательно, уже тогда знал, что оно не понадобится. И за все эти поездки — по трассе и побережью — мы отобрали всего две пробы, там, на «Кавказе». Были у меня экспедиции, когда каждый день ходили километров по тридцать — сорок, с рюкзаками, полными камней, били шурфы, сплавлялись по речкам, жили на подножном корму, вылезали из тайги обросшие и оборвавшиеся, зато это помогало потом в Москве — сидишь в читальне, вникаешь в различие между какими-нибудь швабской и иенской школами романтизма и вдруг вспомнишь… А из этого путешествия я не вывозил ничего, кроме раздражения и ощущения бездарно потерянного времени, и во всем этом обвинял шефа, безмятежное равнодушие которого принял поначалу за мудрое спокойствие и знание жизни. Но было бы нелепо все это сейчас ему высказывать, ведь он не портил со мной отношений, а за тот единственный случай, когда повысил голос, он, как всякий порядочный человек, извинился…
На Озеро мы так и не поехали! В Магадане мы встретили другой отряд, с трассы. «Ничего интересного, мы там были, — сказали они. — Красиво, конечно, можете съездить, но, право же, ничего интересного». — «Разумеется, — согласился старик. — Если бы там были какие-нибудь роскошные обнажения…» На другой же день он улетел в Москву.
Он улетел через север. Ему сказали, что на юге в это время плохая погода, и шеф не хотел ночевать где-нибудь в Хабаровске, в переполненном аэропорту, хорошо еще в кресле, а то и на ступенях лестницы, подстелив газеты. Он улетел через Анадырь и Тикси.
Снаряжение мы отправили отдельно. Накануне я в последний раз увязал наш мешок: палатку, спальники, штормовки — все это я так любил и что нам так и не пригодилось в это лето. Сверху я положил наши казенные брюки и куртки, они даже не выгорели.
Я проводил шефа в аэропорт. Объявили посадку.
— Ведь нам предстоит еще встретиться в Москве, — сказал он, и вид у него был такой, словно нам есть что сказать друг другу и уж в Москве мы скажем и простимся как следует.
Я смотрел, как он идет к самолету — в серенькой костюмчике, с маленьким чемоданом — такой обыкновенный, такой незаметный где-нибудь в московской толпе.
Я остался еще посмотреть, как самолет будет отрываться от земли. Не знаю, как у кого, а у меня этот момент, именно этот, когда он только что начинает отрываться от земли, всегда вызывает какую-то грусть. И когда отправляются поезда. В Москве я хожу иногда смотреть, как отправляются поезда…
Полевой сезон кончился. В Москву я собирался лететь через юг, не торопясь, останавливаться во всех городах: Хабаровске, Иркутске, Новосибирске… Кроме того, я хотел побыть день-два в Магадане.
Это был мой любимый фокус, я знал его еще из прошлых путешествий: остаться одному после того, как все уехали, совсем одному, одному даже внутри себя. Это время, когда остаешься один и бродишь по городу, по всем любимым местам и вспоминаешь — равняется всему тому времени, что провел здесь. Воспоминание концентрирует события, прессует их в одном дне, пока ты ходишь здесь и вспоминаешь, и этот концентрат ты хранишь в себе, чтобы когда-нибудь растворить его в нужном тебе количестве времени и пить понемногу, заново ощущая вкус нерастворившихся мелочей.