Однако где же мои гири? На что мне пустые весы?!.
…Допуская, что ты существуешь (видишь, слишком много ты позволял мне читать старика Лукреция и этих модных французов, чтобы я мог все еще так же по-детски верить в твое существование… как бы бесстыдство, подобное сему сомнению, не противоречило моей профессии!), допуская, что ты существуешь, я хочу спросить тебя: почему ты дозволяешь такое?! О, знаю, что я не первый задаю тебе этот вопрос. На каждом шагу, на каждом шагу в этом мире, вопия, приходится тебя об этом спрашивать. Но я-то спрашиваю тебя весьма редко… И очень тихо, в достаточной мере тихо, только бормоча про себя. И тут же перестаю. И ухожу в сторону… писать проповедь, изучать историю Рима, учить греческий язык, заниматься эстонским, иду в поле, чтобы на ощупь определить, готова ли земля к посеву озимой ржи. Но прежде я все же снова спрашиваю: за что ты так со мной поступил? Намерен ли ты, обрекая меня дни и ночи видеть перед собой пустое, слюнявое лицо сына, намерен ли ты этим оттолкнуть меня от себя, чтобы испытать? Или ты хочешь привлечь меня ближе, чтобы мне в моем позоре и унижении было бы легче распластаться перед тобою ниц? Скажи мне, за что ты покарал нас? Я изучил все, что известно о моих и Дориных предках до третьего, до четвертого колена. Ничего, подобного этому, я не обнаружил. Я знаю, что бессмысленно делать из этого вывод. Господи, скажи мне хотя бы, чего ты ждешь от меня? Как мне ответить на искус, которому ты подверг меня? Ибо я не знаю, что мне делать (не могу же я просить тебя, чтобы ты снова сотворил чудо…), я не знаю, что мне делать, я только внутренне содрогаюсь десять раз на день, каждый раз, как подумаю, что ты не счел меня достойным и не даровал моему ребенку (которого я больше, нежели всех остальных, жаждал сделать по образу и подобию твоему), что ты не счел меня достойным и не даровал моему ребенку образа и подобия своего… Порой я терзаюсь, бредя во тьме: быть может, в твоем проклятии содержится нечто — нечто более глубокое, чего нам, адептам разумности, нашим грубым механизмом рассудка понять не дано?.. Господи, разве тебе угодно, чтобы я заставил себя его полюбить? Но скажи мне, кому нужна эта любовь?! Тебе ведь она не нужна! Это было бы абсурдом! Кого мне любить в нем? В этом бездушном клубке бессмысленности? Тебя?! И здесь тоже тебя?! Господи, ты же не смеешь в душе человеческой стать абсурдом… ежели ты для него тот, кем тебя полагается считать? Но скажи мне все же, кем тебя должно считать? Я умолкаю, я совсем умолкаю…
Девять лет несли мы этот крест. Четыре последних года мы делили его с Карой. Как странно, что, когда Карл умер осенью четырнадцатого года, я почему-то жалел о нем… А Кара заботилась о нем самоотверженно. Вместе с неразумной жалостью я ясно почувствовал, что эта смерть освободила нас от тяжкого груза. И что Кара, которая уже много лет была моей, стала мне непонятным образом как-то еще ближе…
Ага, вот где мои гири… Черт его знает, кто их сунул в эту свинцовую шкатулку с монетами. А что это за монеты? Правильно, те самые, которые один человек из Лаэваской волости нашел на своем поле и принес мне, чтобы я их изучил, но у меня не было времени… Во всяком случае, гири я нашел. Семь и четыре пятых кубического дюйма, сколько же будет унций? Взвесим тщательно… Одиннадцать… Одиннадцать, ну, и, скажем, три десятых… Чтобы проще было высчитывать удельный вес, нам следовало бы нынче перейти на эту новую французскую систему. А с Карой я был по-настоящему счастлив, ежели вообще подобает так говорить, ежели мужчине даже наедине с самим собой подобает пользоваться сим словом. Первое время я немного боялся ее… Своих зрелых лет и ее девичьей молодости, и южной пламенности, которая была ей в некоторой мере присуща, а как же… Ха-ха-ха-ха-а… Но ничего, мы прекрасно сошлись во всех отношениях, и Кара во всем была мне ein schöner Partner — в постели, в доме, в детской, в обществе, в профессиональном моем труде, даже в библиотеке; она прочитывала множество сочинений, на которые у меня самого не хватало времени, и пересказывала их мне; за исключением только тех дел, которые оставались вне поля ее зрения, как-то: возня с культурой здешнего народа, что она и посейчас считает в какой-то мере моим детским Steckenpferd[192]. Но во всем остальном, благодарение богу, мы с ней с самого начала были почти всегда одного мнения. И что главное (или во всяком случае — весьма существенное) — внутренне я чувствовал, что мы с нею — на одной доске… между нами говоря: сын гадательной geborene Fräulein von и дочь столь же гадательного и, главное, давно почившего marchese… Да-да, мы хорошо подходили друг к другу и с течением времени подходим все лучше. Разумеется, и потому, что в нашем общем десятилетнем грехе мы срослись теснее, чем это обычно происходит за десять лет церковного брака.