Антуанетта потягивает через соломинку какой-то напиток, поглядывает на часы, которые стоят на этажерке, сверяет их со своими часиками.
Половина пятого. Без двадцати пяти пять. Она дала себе слово подождать еще пятнадцать минут, потом полчаса. Наконец решает:
- Еще пять минут...
Снова пудрится, красит губы.
- Если он все-таки придет, скажите ему...
Доминика почему-то почувствовала, что вот сейчас она выйдет: обеих женщин словно связывают невидимые узы. Она покидает свой пост перед витриной с мотками шерсти, бросает последний взгляд на полукруглое окно. Смейтесь, барышни, юные дурочки: он не пришел!
Доминика стоит в двух шагах от бара, как вдруг дверь распахивается, выходит Антуанетта, пытается раскрыть зонтик, который не сразу ее слушается.
Их взгляды скрестились. Сперва Антуанетта увидела только какую-то женщину, проходящую мимо. Потом взглянула еще раз, словно что-то ее поразило. Узнала лицо, которое иногда мельком видит в окне напротив? Или удивилась, обнаружив на лице другой женщины что-то вроде отражения собственных мыслей? Глаза Доминики, обведенные темными кругами, словно говорили ей: "Он не пришел, знаю: я это предвидела, он больше не придет".
Это продлилось всего несколько минут. Или еще меньше? Стоя у выхода на круглую площадь, она еще надеется, медлит перед лиловыми с серебром коробками кондитерской; проезжающее мимо такси обдает ее грязной водой, она пытается остановить машину, но такси едет дальше, и Антуанетта уходит, исчезает из виду; на пустынной улице открывается белая дверь, ведущая в холл гостиницы, где красный ковер, пальмы, тепло вперемешку с запахом человеческих тел, разоблачающихся по ту сторону зашторенных окон.
Походка у Антуанетты неуверенная. Она хочет взять такси, но, передумав, сворачивает на Елисейские поля. Останавливается, пережидая вереницу машин.
Большое кафе. Оркестр. Она пробирается между столиков, под гул голосов спускается в подвальный этаж. На круглых одноногих столиках пирожные, шоколад, серебряные чайнички; здесь множество женщин, есть и одинокие посетительницы, которые ждут, как еще недавно ждала она; Антуанетта опускается на зеленую кожаную банкетку в углу и машинальным жестом откидывает назад свою чернобурку.
- Чай... писчую бумагу...
Ее взгляд упирается в Доминику, которая уселась неподалеку, словно не в силах разрушить чары, связывающие обеих женщин; Антуанетта хмурит брови, напрягает память.
Подумала ли она о двух анонимных письмах, полученных в свое время? Нет.
Может быть, на миг ей пришло в голову, что свекровь учредила за ней слежку?
Вот уж нет! Такого быть не может. Она пожимает плечами. Какая разница! Она бледна. Открывает сумочку, снимает колпачок с маленькой золотой авторучки.
Начинает писать. Слова были у нее наготове, но теперь она их больше не находит, смотрит по сторонам невидящим взглядом.
Внезапно она встает, идет к телефонным кабинам, просит жетон, на мгновение задерживается в тишине кабины, и сквозь стеклянный ромб видно ее лицо.
Куда она звонит? К нему домой? Нет, скорее, в бар, где он часто бывает, здесь, на Елисейских полях, чуть подальше. Она произносит его имя.
В баре его нет. Антуанетта выходит, берет еще один жетон, бросает на Доминику взгляд, в котором читается раздражение.
Нет! В другом месте его тоже нет. И, пренебрегая стынущим чаем, она принимается писать. Рвет письмо, начинает сначала. Наверно, сперва она обрушила на него град упреков. Теперь умоляет, самоуничижается, это видно по ее липу, она выражает мимикой все, что пишет, - того и гляди расплачется - и снова рвет листок. Тут нужно по-другому... Коротко, сухо, равнодушно... Перо становится острее, буквы крупнее... Коротенькая записка...
Она поднимает голову, потому что мимо протискивается какой-то мужчина, и на секунду ее охватывает безумная надежда, что это он. Незнакомец тоже высокого роста, на нем такое же пальто, очень длинное, элегантного покроя, такая же черная фетровая шляпа. На Елисейских полях сотни мужчин, одетых таким же образом, с такой же походкой, с такими же жестами, причесанных у того же парикмахера, но это не он: у того длинное бледное лицо, тонкие губы и совсем особая улыбка.
Почему-то Доминика про себя прозвала его итальянцем. Она готова поклясться, что он и есть итальянец. Не из тех, бойких или, наоборот, томных, каких обычно себе представляешь. От этого итальянца веет холодом и сдержанностью.
- Официант!
В конце концов она написала пневматичку. Заклеивает ее языком.
Официант в свой черед зовет:
- Посыльный!
В кафе светло, тепло, журчание голосов сливается с музыкой, звяканьем бокалов и блюдец; освещение здесь такое, что все лица кажутся розовыми, и трудно представить, что снаружи идет дождь, что улица Монтеня все больше и больше напоминает канал и на поверхности воды не отражаются прохожие, а по берегам канала один за другим зажигаются фонари.
Делать Антуанетте больше нечего. Возвращаться домой рано. Она озирается по сторонам, ей кажется, будто она узнала молодую женщину в коричневом плаще с собачкой на коленях, она начинает улыбаться, молодая женщина смотрит, не понимая, и Антуанетта спохватывается, что обозналась, что ее обмануло отдаленное сходство; чтобы отвлечься, она прихлебывает чай, в который забыла положить сахар.
Чувствует ли она по-прежнему присутствие Доминики, ощущает ли на себе ее взгляд, такой жгучий, что просто невозможно не уловить его флюидов?
Антуанетта долго сидит, не глядя в сторону Доминики, потом мельком смотрит на нее, потом устремляет на нее вопросительный взгляд.
Она так растеряна, что ей уже не до гордости.
Она словно спрашивает:
"Зачем, зачем вы здесь? Почему у вас такой страдальческий вид?"
И Доминика содрогается с головы до ног; она переживает всю горечь этой минуты с той же, если не с большей, остротой, что и Антуанетта; она чувствует всю издевательскую неуместность этой музыки, этой толпы вместо теплого уединения комнатки во втором этаже, банальной, но от этого еще более привлекательной.
Антуанетта побывала в Трувиле. В один прекрасный день Доминика обнаружила, что на обоих этажах пакуют чемоданы. Вечером все отбыли, прихватив Сесиль и горничную родителей Руэ; ставни заперли. Несколько недель кряду Доминика видела только эти запертые ставни.
От жильцов тоже не доносилось ни звука: парочка на несколько недель укатила в Фура, где Плисонно сняли небольшую виллу.
Альбер и Лина прислали Доминике блеклую, скверно отпечатанную открытку: несколько убогих домиков позади какой-то дюны; один из домиков они пометили крестиком.
Доминика не знает, как выглядит имение Руэ; в Трувиле она была только раз, несколько часов, в молодости, во времена полосатых купальных трико. Она не в силах представить себе, как там теперь стало. Знает только, что семья Руэ носит траур, а значит, не может окунуться в каникулярные развлечения.
Целый месяц Доминика парила в пустоте одна-одинешенька, и порой на нее нападала такая тоска, что ее тянуло побыть в толпе, в какой угодно толпе, на улице, на Больших бульварах, в кино. Никогда в жизни она не ходила так много, до боли в сердце, по солнцепеку, мимо террас, по улицам, безлюдным, словно в провинции, заглядывая в окна, темными дырами зиявшие в стенах домов.
Там-то, в Трувиле, одному Богу известно каким образом, Антуанетта и свела знакомство со своим итальянцем. Ее привезли туда озлобленную, апатичную, как заложницу. Она поехала со стариками нехотя, не осмеливаясь протестовать, мечтая только об одном: когда-нибудь обрести свободу.
А когда вернулась, ее можно было принять за их дочку. С первого же дня стала разделять с ними все трапезы: привыкла к этому в Трувиле, где они жили одной семьей. Теперь они, так сказать, вели общее хозяйство, и если Антуанетта под вечер не шла наверх, то сама г-жа Руэ спускалась вниз, и палка ее уже никому не грозила.
Не прошло и трех дней, как Доминика все поняла. Она заметила, что каждое утро в одиннадцать мимо дома несколько раз прохаживается какой-то человек. А в окне Антуанетта подавала ему знак пальчиком: "Нет... не сегодня... еще не сегодня..."