Господи, сколько же лет прошло с тех пор, как он, весело крутя педали, катался здесь на обшарпанном зеленом «Орленке» без тормозов? Двадцать пять? Тридцать? Нет, вечность. Жизнь его изменилась неузнаваемо, а Вторая Советская все такая же — стук трамвайных колес на стыках рельсов, мрачные стены домов да гулкие дворы-колодцы с неизменными котами на переполненных мусорных баках.
«Ладно, довольно сантиментов». Надежно укрытый от посторонних взглядов тонированными стеклами «девяносто девятой», Виктор Павлович аккуратно отклеил фальшивую растительность и, бережно убрав вместе с париком в перчаточный ящик, протер лицо освежающей салфеткой. «Где же ты, профессор, с кем теперь…» Глянув на свое отражение в зеркале заднего вида, он хмыкнул и, захватив сумку с продуктами, вышел из машины.
В подъезде был все тот же полумрак, все тот же резкий запах застарелой мочи, кошек и коммунального жилья, даже надписи на стенах казались теми же, из далеких семидесятых. Вот и дверь, та же, с цифрой 7 на железном почтовом ящике. Виктор Павлович отыскал кнопку против фамилии Башуровых и трижды позвонил.
Сначала было тихо, только где-то под лестницей истошно орал перепутавший времена года влюбленный кот, затем послышались шаркающие шаги, стеклышко «глазка» высветилось, и донесся окающий женский голос:
— Ктой-то там будет?
— Тетя Паша, это я, Виктор, — громко произнес Башуров, и сейчас же за дверью засуетились, запричитали, лязгнул засов, и на пороге возникла приземистая женская фигурка в вязаной коричневой кофте.
— Батюшки, слава тебе Господи, дождались! Заходи, Витенька, заходи. Медсестра у нее сейчас, уколы колет, потерпи чуток. — Тетя Паша, шмыгая сизым, похожим на картофелину носом, повлекла гостя на кухню, скороговоркой выдавая все, что наболело, накипело, накопилось за эти собачьи годы. — Э-эх, всю жизню ведь в говне прожили, видать, и сдохнуть по-хорошему Господь не приведет. Ох, Витенька, да за что ж божьей твари мука такая дадена? Чем же это Бога прогневить надо было, чтоб он так-то осерчал? Одна оболочка ведь от
Ксюши осталась, а внутри, дохтур говорит, уж сгнило все давно… Удивляется все, как жива еще… — Тетя Паша смахнула слезинку с покрасневших глаз и начала выкладывать на стол продукты из сумки. — Да ты садись, голубь, садись, хочешь чайку? Али покрепше чего? Ну а я себе налью чуток. Сил уж нет, вся душа изболелась. Да слава богу, хоть ты вот приехал, а то ведь я тут… — Она вдруг опасливо подняла на Башурова глаза, заговорила, извиняясь: — Ты только, голубь, не серчай. Часы-то ваши аглицкие, ну, что били как серпом по яйцам, в большой комнате, продала я. Через газету, ага. Маклер приезжал, кучерявый весь, видать из жидов. Нажился, конечно, пархатый, так ведь лекарства надо? И медсестра двадцать рубликов берет зараз, а у меня пенсия, сам знаешь, голубь, колхозная, не разгуляешься.
Она налила ему большой бокал чаю, придвинула блюдце с печеньем, поставила разогревать на маленький огонь какую-то миску.
— Вот, видишь, кашки ей манной сварила, опосля уколов-то легчает ей немножко, может, съест хоть ложечку.
«Господи, провалиться бы, сынок долбаный». Башуров сидел молча, мрачно уставившись в прожженную дыру на клеенке. Уши его от стыда горели.
В это время дверь материной комнаты открылась и на кухню впорхнула медсестра, молоденькая, но бойкая, разбитная.
— Это вы Виктор? Сын Ксении Тихоновны? — Ее зеленые глаза уставились на Башурова оценивающе, немного развратно, и казались глазами как минимум тридцатилетней женщины. — Она вас зовет. — Медсестра цепко ухватила протянутые ей два червонца, положила их в сумочку и принялась стягивать халат. — Поднялась вдруг, села, даже голос изменился, позовите, говорит, сына, Виктора. Вы поторопитесь, — она опять пронзительно глянула Борзому в глаза, — я ведь ей дозу вколола приличную, заснуть может.
Попрощавшись, она направилась на выход, тетя Паша пошла ее проводить, а Башуров двинулся в самый конец коридора, где его, как в далеком детстве, окутал полумрак ощутимо вязкой тишины.
Ксения Тихоновна, сколько Борзый себя помнил, всегда была чертовски привлекательной женщиной, даже с годами ее красота не утратила былой силы, так, разве чуть сгладилась. Будучи ребенком, он втайне всегда гордился бурным потоком мужского внимания, изливавшимся на нее буквально повсюду. И вот теперь, глядя на неузнаваемо изменившееся, почерневшее лицо матери, Виктор Павлович впервые явственно ощутил — все, это действительно конец.
Решив, что мать уснула, он вздохнул, поправил одеяло и неслышно подошел к окну, намереваясь пошире открыть форточку, — воздух в комнате был тяжелый.
— Витенька, сынок, приехал…
Он мгновенно обернулся и, увидев лихорадочно блестящие в полутьме глаза Ксении Тихоновны, бросился к кровати:
— Мама… Как ты?
— Умираю я. — Голос больной был буднично-безразличным, нескончаемые мучения убили в ней тягу к жизни. — Поскорей бы уж, надоела всем.
— Не говори так. — Башуров присел на край кровати и, заметив, что губы матери от страшной боли искусаны в кровь, тяжко выдохнул: — Не уходи, мама, пожалуйста…
Ксения Тихоновна подняла на него постаревшие, полные муки глаза, накрыла его руку своей, худенькой, почти прозрачной. И Башуров ощутил, как на его ладонь упало что-то маленькое, тяжелое и прохладное — это было любимое мамино колечко которое она всегда, сколько он помнил, носила На указательном пальце левой руки.
— Возьми, Витя, надень.
Виктор Павлович посмотрел на мать непонимающе, — ему и на мизинец-то не налезет, да и ни к чему мужику цацки… Но мать настойчиво повторила:
— Надень.
Лицо ее дернулось от еле сдерживаемой боли, на верхней губе выступили капельки пота, и Башуров, коснувшись губами ее виска, содрогнулся, — кожа была совсем холодная, почти уже неживая. Не желая огорчать мать, он примерил кольцо на указательный палец — так, для виду, — и с удивлением обнаружил, что оно село как влитое, будто всегда тут и было. На измученном лице Ксении Тихоновны отразилось облегчение, она даже попыталась улыбнуться, Борзый тоже как-то вымученно растянул губы: он вдруг почувствовал, как от кольца вверх по руке начинает подниматься раскаленная, обжигающая волна. Взгляд его затуманился, сознание погрузилось в липкое, как паутина, багровое марево, и очнулся он только от усиленного акустикой помещения мужского хохота. Этот смех был громогласен, он заглушал даже грохот медных кимвалов[16], но внезапно все смолкло.
— О Исида![17] Ты, которая госпожа горизонта, знай, что брата твоего и супруга нет больше! — Голос принадлежал высокому, мощному и красивому человеку в рыжем бараньем парике, на груди он сжимал нож из бья, металла небес, метеоритного железа. — Именно он, Осирис, напал на меня…
Его имя было Орион[18], у него были длинные ноги и широкий шаг… Но больше ты не придешь к нему насладиться любовью его. И он не поместит тебя на свой фаллос, и семя его не войдет в тебя. И это сотворил я, Сет, брат твой. Я разрезал тело его на куски и разбросал по всему Египту. Тебе никогда не собрать воедино все четырнадцать кусков его!
После этих слов молодая обнаженная женщина, с красивым телом и красивой грудью, принялась рвать на себе волосы, причитая:
— О муж мой! О брат мой! О возлюбленный! О Осирис, сын Нут, богини неба, благоговение к которому Атум[19] вселил в сердца людей, богов, духов и мертвых!
Башуров скривился от резких звуков в ушах — это вступили пронзительные цевницы, многоствольные флейты, которые вторили жутким завываниям жрицы, изображавшей Исиду. Он прикрыл веки и незаметно, чтобы не увидел Великий Иерофант, огляделся.
Шел третий день праздника летнего солнцестояния. Близился рассвет, ритуал перерождения Осириса был в полном разгаре. Скоро на небе появится Саху, вслед за ним одновременно с солнцем взойдет Сотис, и в Египте начнется День Нового года[20], который принесет благословенный разлив Великой реки.
Весь просторный, окруженный массивными каменными колоннами внутренний двор мемфисского храма Исиды был полон народу, пришедшего взглянуть на таинства Великой Богини. Сам Башуров вместе со жрецами высшего ранга взирал на представление со стороны бокового притвора, и при взгляде на горячо сопереживающую толпу презрительная усмешка кривила его лицо, — что может разуметь это людское стадо, способное лишь жрать, пить и творить себе подобных? Будучи херихебом[21], он был посвящен в высшую мудрость богов и смотрел на простых людей с брезгливой жалостью — стадо, нуждающееся в пастухе. Он имел титул Старейшины Зала[22] и носил храмовое имя Месреф.
17
Древнеегипетская богиня плодородия, считавшаяся также охранительницей материнства и покровительницей волшебства. В мифах ей отводилась роль супруги Осириса и матери Гора. Изображалась обычно в виде женщины с младенцем на руках.
18
Согласно древним религиозным верованиям, Осирис отождествлялся с созвездием Ориона. Тело Осириса было очерчено на небосводе контуром созвездия Саху (Ориона), в котором видели шагающего человека с вытянутой вперед рукой, в ладони которой лежала звезда.
19
Первоначально главный бог великого пантеона богов Гелиополя; впоследствии отождествлен с вечерним солнцем. Изображался в образе царя с короной Верхнего и Нижнего Египта.
20
Днем Нового года в Египте считался день совпадения подъема Сириуса с восходом солнца. Он совпадал также с началом разлива Нила.
21
Жреческий титул, означает «обладающий праздничным свитком папируса». Херихебы следили за тем, чтобы религиозные церемонии выполнялись в соответствии с ритуальными предписаниями, большую роль они играли в заупокойном культе. Египтяне приписывали херихебам обладание магической силой и считали их могущественными волшебниками.