Выбрать главу

Мануэль перевел: "Тот, однако, кто понимает молчащего, вне всякого сомненья, обретет блаженство".

Пляйнагер пояснил:

- Кто здесь имеется в виду под молчащим, выясняется из остального текста. Но оно и без того было бы вполне ясно, ежели бы мы с помощью capitalis, сиречь заглавной буквы, сделали бы это слово самостоятельным и независимым. Ибо молчащий - это не кто иной, как сам господь бог, по каковой причине здесь был бы уместен определенный артикль. Совсем иной и тоже, как мне сдается, недурной смысл эта фраза приобрела бы, вздумай мы заменить определенный артикль неопределенным и сказать: "Кто, однако, поймет некоего молчащего, вне всякого сомненья, обретет блаженство". Это может означать в общем и целом любовь к ближнему. А поелику человек молчащий неизменно ближе всех к богу, то и понявший его постигнет в нем бога.

Он умолк, отпил глоток поданного слугою вина и тепло взглянул на ротмистра.

Так уже к середине зимы они преуспели настолько, что смогли впервые взяться за немецкого автора. В один прекрасный день Пляйнагер явился, держа под мышкой толстую книгу in quarto [в четверть листа (лат.)]. Это был том из полного собрания сочинений Теофраста Гогенгеймского, а именно пятый [десятитомное собрание сочинений знаменитого врача и химика Филиппа Ауреола Теофраста Гогенгеймского (1493-1541), более известного под именем Теофраста Парацельса, было в конце XVII века издано в Базеле на немецком языке]. Рудольфус, scilicet Рудль, весьма обрадовался, услыхав, что имя автора ротмистру хорошо известно и он по крайней мере наслышан о великом немецком враче, естествоиспытателе и мыслителе. Пляйнагер раскрыл том на странице 154-й, и, к величайшему изумлению графа, они прочитали небольшой отрывок об отчаянии и самоубийстве. Среди прочего там говорилось:

"Многословие не есть дар божий, ибо сам господь немногословен. А посему тем, что не свойственно господу, он не наделяет и нас. Посему краткость речей Христа и апостолов его есть признак того, что природе любезна краткость. Ибо тот, кто повелел брачующимся не медлить с ответом "да" или "нет", тот и в прочих случаях отвечал неизменно кратко. Тот, кто знает, в чем мы имеем нужду прежде нашего прошения у него, не желает ни многословной болтовни нашей, ни речей или риторики. Ибо вещи сии проистекают не из свойств истинно человеческих, а проистекают толико из отчаяния".

На Мануэля словно хлынул поток, смывший все: званый вечер у маркиза Аранды, "музей" ученого патера Кирхера, разговоры, которые графиня Парч когда-то на бале у княгини Ц. вела с маркизом де Каурой, - сплошь суетные излишества, которые каждый полагал необходимыми; графу же показалось ныне, что ему, как в просвете, открылся некий новый мир, озарив его душу и все вокруг необыкновенным сиянием.

Время от времени между занятиями Мануэль виделся с навещавшим его Игнасьо.

Юный Тобар прекрасно чувствовал, что с Мануэлем происходит какая-то перемена, однако для него, близкого друга, явственна была и зыбкость, неустойчивость этой перемены, мучения бредущего впотьмах, когда блеснувший было луч света вдруг гаснет. Замкнутость Мануэля не допускала никакого разговора о делах столь сокровенных, да, пожалуй, и человек менее чопорный счел бы таковой невозможным. И хотя Игнасьо хорошо знал надежнейшее, как он полагал, в сем случае средство, могущее сдвинуть дело с мертвой точки и придать ему нужное направление, сознание, что он не в силах это средство применить, искренне огорчало верного кузена.

Ибо вопреки всем его расспросам и стараниям (в скором успехе которых он поначалу не сомневался) найти ее, то есть ту загадочную златоволосую девицу, оказалось невозможным, да что там - ему не удалось даже узнать, кто она вообще такая. Тот или иной знакомый припоминал, что на бале у княгини Ц. действительно видел похожую барышню, однако никто из людей, которых Игнасьо знал достаточно близко, чтобы без стеснения расспросить поподробней, с нею не разговаривал и тем паче не запомнил ее имени. С некоторых пор в Вене появилось много подобных ей заезжих дворянок, и оттого получилось, что Игнасьо, вдруг окрыленный надеждой, какое-то время шел по ложному следу, лишь под конец обнаружив свою ошибку: найденная им белокурая дама на приеме у княгини Ц. вовсе не присутствовала.

В итоге он пришел к выводу, что коль скоро эта молодая особа привлекла к себе так мало внимания, то она, по всей вероятности, не блистала ни красотой, ни умом.

Когда Игнасьо убедился, что его усилия не увенчались успехом, он сообщил об этом кузену, не скрыв своего удивления и разочарования. Однако слова, сказанные Мануэлем по этому поводу, показались Игнасьо странными и непонятными. Ротмистр заявил:

- По правде говоря, мне кажется не столь уж важным, найдем мы ее в конце концов или нет. - Сказав это, граф Куэндиас переменил разговор.

Однажды Игнасьо застал кузена в обществе Пляйнагера, и тот ему очень понравился: своим расположенным к нежности сердцем Игнасьо сразу почувствовал молчаливую, затаенную заботу студента о душевном благе ротмистра. К тому же в разговоре Пляйнагер, хотя он был совсем немногословен, выказал ум и образованность.

- Что швед ныне стал имперским чином, само по себе, быть может, и неплохо, - заявил Пляйнагер, после того как Игнасьо, осветив множество неблагоприятных аспектов заключенного семь лет тому назад великого мира, упомянул и об этом обстоятельстве, - да только с немецкой земли его должно прогнать. Тогда пусть себе остается имперским чином.

- Как вы это понимаете? - спросил Мануэль.

- А вот так: сегодня некто стал имперским чином оттого лишь, что урвал себе кусок, стало быть, это просто красивое название, de jure et lege [юридически и законно (лат.)], для чужеземца, который вторгся к вам в дом, да в нем и разлегся. На самом же деле надобно, чтобы каждый преспокойно сидел у себя дома, жил бы по-своему и столь же мало отбирал бы у немца, сколь и немец у него, и у императора столь же мало, сколь у него император или там курфюрст. И пусть себе будут членами империи, хоть поляк, хоть швед или француз.

- Да послушайте! - воскликнул Игнасьо. - Вы хотите сделать statum imperii [статус империи (лат.)] еще хуже, чем он есть. Разве чужеземцы, по-вашему, не довольно участвуют в сейме, что вы всему на свете ставите в упрек принадлежность к империи?

- Нет, сударь, так сие понимать не следует, - неторопливо произнес Пляйнагер. - Империя стоит надо всем, даже над отдельными вероисповеданиями, как бы они ни именовались, и прежде всего над самими немцами. Империя, по моему разумению, не всецело от мира сего. Взирая отсюда, ее не понять. Следственно, все должны ходить под нею, то есть быть ниже ее. Что швед, что немец - все едино. С нею же наравне никто. Так каждый король, гишпанский или французский, будет неприкосновенным в своем правлении, неприкосновенным останется и его народ в своей особенности, в своих границах. И все же в империи они состоять должны, ибо границы ее совпадают с границами христианства.

- Вот бы удивились они два года назад, на имперском сейме в Регенсбурге, выступи перед ними кто-нибудь с таким понятием de statu imperii. Хотя, по правде говоря, собравшиеся там господа куда больше интересовались театром, декорированным Джованни Буоначини, и представленными на нем балетами с участием гигантов, драконов и духов, нежели всем этим theatrum politicum [политическим театром (лат.)]. Впрочем, господин студиозус, мне кажется, я уразумел, что имели вы в виду и что, по-моему, так хорошо изъяснили.

Обратись к Мануэлю, он озабоченно спросил, какова доля правды во все вновь всплывающих слухах о волнениях среди штирийского крестьянства? И верно ли, что нынешней весной или летом там, на юге, предполагается прибегнуть к вооруженной силе? В таком случае и его, графа, полку, полку Кольтуцци, придется в конце концов выступить тоже, ибо поговаривают, будто для сего дела избрана именно эта часть, поелику состоит она не из одних только немцев, а в большинстве своем из завербованных чужестранцев?

В вечернем сумраке, начинавшем застилать комнату, Мануэль, сидя в своем массивном дубовом кресле, выглядел особенно тонким, а лицо его - нежным, как лицо мальчика. Сдвинув брови и глядя в пол, он сказал: