Мануэль стоял, прижавшись к белому стволу березы. Когда у него вырвался третий зов, когда на какую-то мучительно-бесконечную минуту там, на косе, смолк лошадиный топот и тишину дважды прорезал ответный крик прапорщика, он стал все глубже погружаться в муку своего унижения, как опускаются в шахту. Наконец копыта застучали опять. Напряжение оставило Мануэля, тело его обмякло, сердце забилось вновь, он тяжело задышал и, отстранясь от дерева, поник головой.
Минуты текли; наконец он справился с собой и, вперив взгляд в царившую вокруг темень, почти ощупью, на странно одеревеневших ногах побрел назад к палатке. Здесь горели свечи, на столе стоял кувшин с вином. Торопливо, преодолевая дрожь, шагнул он из мрака в круг света, налил себе полный бокал и залпом его осушил. Потом опустился на скамью. В последние дни, дни изнурительной душевной борьбы, ему забрезжила истина: его сопротивление уже сломлено, и та воздвигнутая им стена, которая доселе гордо пресекала малейший его шаг, малейший порыв в сторону его влечения, сметена и разбита, и разрушение ее началось, быть может, в тот самый миг, когда, въехав с эскадроном на деревенскую площадь, он увидел и узнал Ханну. С той поры везде, где бы он ни стоял или ни ходил, куда бы ни смотрел, была она: перед строем его отряда, между ним и рядами мотающих мордами лошадей, в нежно-голубом небе над Козьими хребтами, здесь, перед темными ночными деревьями, или на широкой, пронизанной лунным светом песчаной косе, отовсюду ему навстречу выплывал ее образ, из дальних просторов ландшафта, из ближней зелени кустов на него смотрело ее лицо, везде и повсюду постукивала ее ножка, развевались ее волосы, вертелась ее фигурка - линии, запечатленные в его памяти с давних пор, слились с нынешними, вновь увиденными ее очертаниями. Он чувствовал теперь, что больше не выдержит бездействия, что силы его окончательно иссякли в непрестанном сопротивлении этому натиску, неуклонно подвигавшему его к гибели. Здесь оставалось только одно: что-то предпринять. Но что? Любой шаг был бы безумием.
Однако выбора не было. Он оказался неспособен даже на то, чтобы решительно спрятаться от себя самого, пусть бы на один сегодняшний вечер, а ведь это было так просто: велеть седлать коня и вместе с прапорщиком скакать в деревню, к товарищам; Но нет, он в конце концов все же остался здесь и теперь сидит, взвешивая сомнительную и шаткую возможность пересечь луг и песчаную косу и хотя бы приблизиться к тому дому, что стоит в стороне от дороги, напротив шеста, на котором укреплено колесо - знак каретного мастера.
Он снова принялся размышлять - занятие, в его положении (читатель легко с нами согласится) совершенно бессмысленное, а при своеобразной натуре Мануэля и ненадежное. То, что произошло в последние дни его пребывания в Вене, он смял и отбросил одним махом, как делал уже не раз, да, это далось ему легко, совсем легко, от тех переживаний здесь сейчас не оставалось уже ничего живого, вернее, они были далекими, блеклыми, мертвыми, Даже злость развеялась как будто быт бесследно. А вот цепь чисто внешних причин и следствий, которая в итоге привела его сюда, в Унцмаркт, и столкнула лицом к лицу с Ханной, была легко обозрима. Так, например, их полк, как впоследствии выяснилось, был отослан из Вены с большим опозданием, вступив в Юденбург, нашел там все квартиры уже занятыми другими частями, а потому его пришлось поэскадронно расквартировать в деревнях, расположенных вдоль берега Мура. Таким образом и попали они в этот самый Унцмаркт. Теперь приказ о продолжении марша почему-то запаздывал. Ради чего на самом деле стягивались в Штирию пусть и не такие уж крупные, но все же достаточно значительные военные силы, этого по сей день толком не знали даже офицеры. Наиболее часто называвшейся причиной была угроза крестьянских волнений, о которой уже не первый год поговаривали в Вене, однако здесь, во всем районе расквартирования, ничего подобного не замечалось.
Среди солдат ходила басня о турках, и ей верили. Как бы то ни было, такого рода перемещение и размещение войск для солдатской жизни было делом обычным, и здесь, в Унцмаркте, они расположились на постой точно так же, как расположились бы в любом другом месте - в деревне или в городе. Во всем этом ничего примечательного не было, только вот для графа последствия оказались совершенно чудовищными, и, конечно, объяснить их причинами столь ординарными было никак невозможно. А потому и размышления ротмистра над тем, как, собственно, он попал сюда и вновь очутился в таком состоянии духа, были совершенно праздными...
Исключая лишь один-единственный пункт, где размышления эти давно уже принесли странные и опасные плоды. Ежели доселе он приписывал последний поворот своей судьбы в Вене внезапно рухнувшей надежде на помощь извне, этой подломившейся под ним ступеньке, каковую, казалось, подставила ему сама жизнь, - помимо содействия Пляйнагера, коего вспоминал он часто и с большой теплотой, - и смотрел на себя как на человека, погубленного, очевидно, душевной черствостью, а прежде всего легковерием сельской барышни, напичканной предрассудками, то теперь та же Маргрет, которую он уже презирал, ибо ждал от нее большей независимости и благородства, теперь та же Маргрет виделась ему в существенно ином свете. Ибо какова бы ни была ограниченность, толкнувшая ее на этот поступок - сердце-то у нее тесное, как сжатый детский кулачок, - и какие бы причины ни полагала она решающими для такого поведения, в этом своем поведении она, сознательно или бессознательно, оказалась близка к истине, да, она действовала всецело под знаком истины, пусть ей даже напели в уши всяческую ложь (а Мануэль догадывался, чей это мог быть голос). Но это в конце концов безразлично. Все решила его слишком шаткая вера, будь она тверже, она могла бы сотворить чудо и увлечь это сердце. А так, быть может, Маргрет уже в тот первый вечер в Шоттенау почувствовала, что веры этой недостает, и только потому ухо ее оказалось открытым для злых наговоров, рука - послушным орудием жестокости. Когда Мануэль, закрыв глаза, на какие-то мгновения погружался в прошлое, вот так, как сейчас, перед ним всплывала картина шумного бала в предместье, лицо обворожительной девушки с зубками хищного зверька, - в такие мгновения он был способен понять, что непреклонность, которую столь неожиданно и страшно в ту памятную пятницу в серый рассветный час выказала фройляйн фон Рандег, отвечала истинной сути дела.
Да, раздумья завели его далеко, под конец он вынужден был их прервать они до ужаса стали смахивать на смертный приговор самому себе...
Он поднял голову и устало взглянул на другой, слабо освещенный конец стола; на складном стуле висела перевязь со шпагой, которую он снял. Вид оружия, видимо, был ему неприятен, потому что он сразу отвернулся, встал, прошел по траве под темную сень раскидистых деревьев на берегу и остановился там, где под откосом журчала вода. Лучи луны пробивались кое-где сквозь густую листву, и в их свете матово поблескивала бежавшая мимо река.
Мануэль долго вглядывался в этот подвижный полумрак, там и сям мерцавший лунным светом. Последняя его попытка вновь оживить в себе непреклонную твердость, усвоенную несколько лет назад, - а к этому и сводился смысл тех странных слов, что произносил он в присутствии господина фон Ландсгеба, - эта последняя попытка походила уже на беспомощное скольжение по гладкому полу, как и все усилия его мысли, направленные сейчас к той же цели. Все это было мертво. Там, где прежде была в его душе ослепительная ясность, царил теперь зыбкий полумрак, как здесь, внизу, над водой. Когда же, что в последнее время случалось с ним нередко, какой-то голос в душе его заговорил в пользу разума, советуя смело вторгнуться в жизнь, покончить с самоистязанием, уступить неодолимому влечению и поступить, как хочется, а там - будь что будет, когда таким образом душа его, покоренная страстью, потеряла всякую поддержку и опору, то ему на миг показалось, что он смотрит сейчас не в освещенный луною ночной поток, а прямо в бездонное сверкающее око вечно текущего небытия.