Тьфу, какая же вода холодная. И не отмывает ничего, какие противные эти миски. Я потёр песком, вместе с илом, и комком травы. Вроде, лучше, но всё равно… Пальцы заледенели, и всё равно не отмывается… Фу, гадость какая оказалась, как же раньше посуду мыли — без горячей воды, без средства этого… И сейчас так моют, наверное, в некоторых местах, выходит, всё время из грязной едят, что ли… А над рекой небо. И тишина. Звенит. И голоса у костра не нарушают этой тишины, она сама по себе. Звёзды какие яркие, отражаются в воде.
Я пустил миски в воду, и просто смотрел, как они плавают. Тьфу, чёрт — всё таки оступился, по мокрой глине нога съехала в воду.
Пойду к костру сушить. Звезды какие красивые. И Большую Медведицу видно, и Малую. Малую редко так увидишь всю, она тусклая обычно.
Я вытер миски травой, а потом рукавом, и пошёл наверх. Захотелось в тепло, совсем заледенел.
А наверху было почему-то тихо. Только слышно, как костёр трещит. Сашка сидела, опустив голову. Кирилл держал обеими руками кружку, из неё валил пар. Греется. Устал, наверное, ещё бы, столько играть. И все молчали. Будто ждали чего.
А потом Сашка подняла глаза, посмотрела куда-то далеко, сквозь меня, и вдруг запела.
Я замер. Такой голос у неё. Таким поют не народные песни, таким — в немецком хоре мальчиков, хоралы какие-нибудь строгие. И услышал, как тут же подхватил другой голос:
— Ой, мне малым-мало спалось…
И такой был этот нижний голос сильный и уверенный, что я не сразу понял, что это мой. Как-то автоматически сработало, я же только что сдавал на сольфеджио эти шесть номеров, шесть русских песен. Такие дурацкие, казалось… Нотами пел, ну и словами тоже заставляли учить. Вот и выскочило само.
Никогда не думал. Никогда, что это может быть так красиво. Сашкин голос летел над рекой, далеко-далеко. И мой тоже. И так это красиво вместе, на два голоса.
Вот тебе и двухголосие.
Я как будто только сейчас понял, о чём это. Что эта песня — ну… Ну, она как этот лес, как речка. Что вот — всегда была. Что раньше другие люди пели — когда не было ни телефонов, ни… Когда ещё посуду вот так мыли. Ни палаток не было таких, ни электричек, ни горячей тебе воды из крана… А лес был, и речка. И ветры злые были тоже.
Песня кончилась. И долго ещё летел Сашкин голос, над землёй, над небом. Ну и мой тоже — где-то рядом. И все молчали. Только костёр трещал.
— Нифига себе, — сказала Ольшанская. И тут я понял, что стою с двумя мисками в руках, и что у меня совершенно мокрая нога.
— Это такому теперь в музыкальных школах учат? — спросил Кирилл.
— Представляешь, — кивнул я.
— Надо же, Тоха. Неужели в школе? У меня дед её пел. А ещё чего, «степь да степь», может? — спросила меня Санька.
— Давай, — сказал я. Стало легко. Все смотрят на меня, а мне легко, надо же.
Хорошо как. Хорошо петь вместе. И что такой голос у неё, точный. Интонационно. Легко вместе петь, просто… Ну, идеально с ней вместе петь, ни с кем ещё так не было. Точно выходит, интонационно. И кроме того, что очень точно… Кроме этого — есть что-то ещё. Не знаю, как сказать — затем ведь и музыка, что словами не скажешь.
Нам пытались подпевать, и неплохо. Надо же, знают. Как странно — откуда?… А потом перестали, опять остались наши два голоса. Видно, решили не мешать.
Как хорошо с Сашкой петь. И голос её — главный, она ведёт.
И вдруг я представил, как на самом деле зима. И этот ямщик замерзает в степи. Замерзает, и сделать ничего нельзя. И степь. И всё.
Потом не хотелось ничего больше петь. Хотелось чаю, и снять мокрый носок. И анекдотов, и смеяться. Потому что невозможно это, что человек вот так замёрз в степи, и всё.
И голос Сашкин, он такой… Как будто прохладный. Без лишних обертонов, разливов-переливов. Чистый, как вода. Иногда же хочется просто воды, а никакой не фанты, и не чаю даже.