Хотя чаю — тоже неплохо. Из железной кружки, непонятно какой заварки, зато с дымом. В голове всё ямщик этот. Какая красивая песня всё-таки. Прямо как-то… В самую середину.
— Э, а про сгущёнку забыли! — Палпалыч искал что-то в мешке, и нашел сгущёнку. Открыли, налетели, и ложкой из банки — кто в чай, а кто прямо так. Я — прямо так, кончено. Вкусно как!
— Саньке слух от отца моего достался, — рассказывал Палпалыч, — а мне вот бог не дал. Слышу, а петь не могу — сам понимаю, что фальшиво очень. Вот и помалкиваю…
— Это значит, что слух у вас хороший как раз, — сказал я. — Просто координации нет между слухом и связками. Бывает, детей в музыкалку не принимают, потому что они плохо поют. А потом оказывается — у них слух хороший. Это развивается, кстати — связки, голос…
— Да мне поздно уже развивать, — покачал головой Палпалыч.
— И ничего не поздно, — сказала Санька и почему-то надулась.
А мне было так странно, что я чего-то такое длинное и умное сказал при всех. А потом Палпалыч стал нам рассказывать про походы. Как он свой первый поход повёл сам в шестнадцать лет. И как они там с местными что-то не поделили, еле ноги унесли. А потом — как они в прошлом году ходили на Эльбрус, не на самый верх, но всё равно. Из детей были только два мальчика лет пятнадцати и Санька. Взрослое восхождение, но она дошла, как все.
Сама же Санька куда-то исчезла. Ей, видимо, совершенно не хотелось слушать, как про нее рассказывают. Про то ещё, что у неё компас в голове — всегда чувствует направление. Что с ней не заблудишься.
— Это только в лесу, — сказала Санька, а, вернулась всё-таки. — В городе у меня все настройки сбиваются, теряюсь на ровном месте. Кирюха, а поиграй еще чего-нибудь, а?
— Всё для тебя, — сказал Кирилл. Всё-таки он получит у меня в нос когда-нибудь.
Он потянулся за гитарой. Как-то через Сашкину коленку. Ну, незаметно так задел, будто случайно. И Санька отодвинулась. Просто отодвинулась, не демонстративно, а так, молча. Ладно, пусть живёт этот Кирилл, чёрт бы с ним.
И я вдруг заорал вместе со всеми:
— Ничего на свете лучше не-е-ту! Чем! Бродить! Друзьям! По белу све-е-ту!
Тоже хорошая песня, кстати. Там так хорошо расщепляется на голоса. Все верхний поют, простой. А я могу второй, и Кирилл может. Так странно, у меня будто какой-то узел был на горле, а тут вдруг распустился — и запелось само.
…Потом все потихоньку разошлись. Кто в палатку, в карты играть, а Кирилл с Ольшанской вдвоём куда-то слились. И ладно.
Остались мы с Санькой. Я не мог уйти — у меня кроссовка сохла у костра.
— А меня папа сначала сдал в музыкалку, но я сбежала, — рассказывала она. — Мне, понимаешь, сразу играть хотелось! А тут — локоть выше, кисть там… Бред какой-то, и сольфеджио ещё…
— А мне сначала всё равно было, — ответил я, — говорят — я делаю. Ну, мне нравилось просто, что пианино полированное такое, большой зверь. Такой… Динозавр. Ручной. Разговаривает… Ну, и получалось чего-то там, хвалили… А на музыку потом пробило, в прошлом году. Как это… Ну, всё не зря. И локоть — это всё ерунда, когда чувствуешь мелодию, он сам идёт. А сольфеджио — да-а-а… Я раньше думал — это жесть. А сегодня понял, зачем. Я, знаешь, никогда раньше так не пел.
— А у меня дедушка пел, мы с ним вместе… И на рояле он играл. И я под роялем этим сидела всё время. Знаешь, там так снизу интересно, двигаются такие штуки деревянные… Знаешь? — я кивнул, а она продолжала: — Шопена играл. Ты умеешь Шопена? — я опять кивнул. — Круто… А ещё Баха он играл, такого… А Баха умеешь? — я кивнул ещё. Чего-то разучился разговаривать, только кивать. — Дедушка любил очень Баха. Полифонию, когда разные голоса переплетаются. Он говорил — чувствуешь, что в твоих руках целый мир… И там несколько героев, и ты управляешь сразу всеми… Не одного героя ведёшь, а целый мир. Такой Толкиен. Понимаешь?
Я неожиданно понял. Именно то, что Валентина из меня столько пыталась выбить: что ты именно ведёшь разные голоса, и ни один нельзя бросить. Целый мир. Попробовать бы!
Тут резко поменялся ветер, и на Саньку повалил дым. Но она не сбежала, и руками не стала махать, просто сидела в дыму, и всё.
Только слышно, как она засмеялась вдруг:
— Знаешь, Тоха. Я ведь раньше думала — ты такой совершенно неинтересный, как валенок.
Я ей хотел сказать, что она вообще-то тоже серая мышь, совершенно. Но не стал. Значит, теперь она думает, что я интересный, да? И что мне теперь — интересное ей говорить? У меня вообще язык отнялся. Но тут дым повалил на меня, и я не выдержал — вскочил, заслезились глаза, закашлялся…