Выбрать главу

— Извините, — прервал он её речь. — У вас…

— Что? — сбилась она.

— Вот тут… — показал Егор.

— Здесь? — заратустра скользнула ладонью по рту.

— Правее, — наводил Егор.

— Здесь? Всё?

— Выше.

— Всё? — начинала психовать передовая секретарша.

— Здесь, здесь, но не всё, — готовый уже сам отлепить мерзавца, начинал психовать и Егор.

— Да что там такое? Посмотри, любимый, помоги мне, наконец, стоишь, как будто тебя не касается, — набросилась блондинка на своего секретаря.

Тот приосанился, прищурился и двумя деликатнейшими из многочисленных своих ухоженнейших, видно, только полчаса назад вынутых из маникюрного кабинета, молодцевато стареющих пальцев снял бойкий волосок с пухлой губки.

— Всё, ангел мой, — он попытался спрятать свой трофей обратно в брюки, но не тут-то было.

— Что это? — потребовала правды заратустра. Мультик показал.

— И я всё это время ходила с этим! — тихо взорвалась подруга. — Это сколько же? Да как из машины вышла… И до сих пор! А мы… Ты же меня представил Шекельгруберу… Что он теперь обо мне подумает? То-то я смотрю, его эта соска силиконовая лыбится без перерыва… И с Камаринскими общались, и с Иркой; и Ленка тоже… Ах, боже мой, что станет говорить Ленка!! Почему ты мне не сказал? Ты что, не видел этого? Вообще не обращаешь на меня внимание, только на блядей этих заглядываешься, скотина…

— Надь, ну прости, Надь, ладно тебе, — заклинал секретарь закипевшую заратустру, и Егор, использовав свой шанс, рванулся вправо, вышел из окружения и скрылся в густеющей тьме кинозала.

26

Стемнело, на экране обозначилось «KAFKAS PICTURES PRESENTS»,[17] «фильм Альберта Мамаева», «Призрачные вещи», «в ролях», «Илья Розовачёв», «Ефим Проворский», что-то ещё, что-то ещё и, наконец, — «а также», «Плакса». Название фильма показалось знакомым. Может быть, только показалось. Егор поправил галстук (Плакса очень придирчива по части качества галстучных узлов) и сел, как истукан, навытяжку (Плаксе не нравилось, когда он сутулился), и вперился в экран, и стал дожидаться Плаксы.

Ждать пришлось не столько долго, сколько нудно. Картина была из сочных красок, глянцевая, сработанная в той технике, что возвышает поношенную, неброскую реальность до праздника быстро линяющей, но часа два дивно и дико цветущей эфедриновой галлюцинации. Фильм цвёл ярко и бесформенно, тужился, пенился, бурлил непонятно о чём. Бурление происходило то в Швейцарии, то в Массачусетсе, для туповатых недогадливых зрителей типа егор в каждый новый пейзаж помещалось объявление «Массачусетс» или «Швейцария». Какой-то Мужик, имени которого так никто и не назвал (или Егор прослушал, пропустил момент) то писал, то читал что-то; к его чтению и писанине добавлялась роскошная окрошка из швейцарских, североамериканских и почему-то арктических как бы открыточных видов, залитая глубокомысленной кислятиной закадровых рассуждений. Иногда Мужик переставал читать и ел, порой пил, изредка разговаривал о прочитанном и съеденном со случайными одноразовыми персонажами, которые, отговорив и исчезнув, потом в картину никогда не возвращались. Однажды Мужик получил записку, развернул её во весь экран, все видели теперь, что в ней написано «мистеру R. неприятно любое упоминание о мисс Мур и её матери», и этот крупный план мозолил зрителям глаза минут десять кряду. Плаксы всё не было. Егор стал уже скучать и ёрзать, но расплывчатый сосед слева, вероятно, знаток кино-не-для-всех, сопоставимый по уровню с заратустрой, снисходительно обнадёжил: «Потерпите ещё; Мамаев не может не удивить. Нарочно тянет, чтобы сильнее подействовало».

Мамаев потянул ещё минут сорок и, наконец, выпустил на экран Плаксу. Егор ещё прямее выпрямился и поправил исправный галстук. Она была прекрасна! Вошла в швейцарский железнодорожный вагон, куда погрузился и читающий Мужик. Тоже что-то там читала. Они заговорили про книгу. Она, Егор это запомнил, сказала, что ей нравятся книги о насилии и о восточной мудрости. Потом они поженились. Потом легли в постель в безвестном отеле. Он трахал её битый час без купюр. Ей, как показалось Егору, нравилось далеко не всё, что он с ней делал. «Ну вот, началось. Я же говорил», — сам себе похвастался смутно проступающий слева комментатор.

Потом герои фильма уснули. Мужик проснулся первым и начал бабу свою душить. Душил долго, не спешил, душил сзади. Оператор уделял больше внимание, впрочем, не ему, а плаксиной героине. Показывал её перекошенный рот, стиснутую шею, багровеющее, потом белеющее, потом синеющее пучеглазое лицо, вываливающийся язык, бессильные руки.

Плакса уже было собиралась сыграть смерть, но тут Мужик отпустил её. Она пытается объясниться, не понимает, что происходит, не может поверить в только что случившееся. Здесь пантомима, слова их не слышны, заглушаются оболванивающей облади-обладой. Он успокаивает, заговаривает её, убеждает, что пошутил, что ли? Укрывает одеялом, убаюкивает даже. И вдруг опять начинает душить, и опять, когда летальная развязка приближается, отпускает. Теперь она пытается бежать. Он ловит её, душит, додушив до полусмерти, отстаёт. И так семь раз. На седьмой уже милосердно доводит тело до конца. Она гибнет. Осточертевшая облади-облада увязает в паузе. Гул пламени. «Прошло десять лет». Мужик в той же комнате. Просыпается один среди пожара. Сгорает заживо; крупный план; чудовищные подробности; истошные вопли; облади-облада далеко и тихо. «В фильме снимались». Устало догорающие Мужик и тумбочка. «Песня в исполнении Битлз». Экран обугливается, чернеет. «Конец».

Егор, всякие дела на своём веку обделывавший и тела по-разному не однажды разделывавший, продрог тем не менее от увиденного и услышанного до костей, чего не сказал бы об изнеженных «своих», которые, хоть и чурались чёрной работы, нанимая для неё скорострельных егоров, зрелищами зверств отнюдь не подавились и превесело возносили ленту храбрыми возгласами «круто!», «круто, братцы, круто!», а попадая в бархатный холл, со зверским аппетитом хватались за креветочные шашлычки, белужий яйца и длинноногие фужеры шампанских вин.

27

Егор пронёсся сквозь их разряженные ряды к выходу, боковым зрением приметив то ли Сару, то ли просто прохожую, похожую со спины на Сару неСару, но проверяться, окликая и догоняя, не стал. Побежал домой, где трое суток подряд мыл руки, ничего не ел, не спал, лежал в ванне, мечтал забыть просмотр и рыскал по интернету в поисках Плаксы. Нашёл кое-что, да почти ничто. О «Призрачных вещах» сообщалось, но не о фильме и не то, что нужно; Мамаева простебали на олбанском диалекте несколько невлиятельных блогеров года четыре назад, и обанафемствовал какой-то виртуальный протодиакон в прошлогоднем феврале, после чего и след постановщика в сети простыл. О «Своих» — никаких сообщений. И о Плаксе — никаких. Напрасно он явился на место и время обещанного он-лайн-свидания. Напрасно являлся несколько раз и позже, водил курсором туда/сюда, топтался, тосковал — её не было. Он отправился искать её, сперва — на респектабельных, богато оформленных сайтах кинокомпаний и досужих журналов; потом свернул на бульвары — в паутину сплетен и нецензурной критики; потом в пиратские районы, торгующие ворованным видео; и вот уже оказался на тёмных, редко посещаемых окраинах трафика, где обитали крепко запароленные шайки педофилов, нацистов, наёмных убийц, проституирующих инвалидов, похотливых уродов, торговцев наркотой, необычных психов и другой тому подобной публики, но и здесь никто не слыхал о ней. Он вышел за околицу www в открытый, чистый, незабаненный и неуязвимый для спама космос — там была угольная непроглядная чернота, как под «Конец» фильма; Плаксы там не было.

Егора не то, чтобы мутило от муви, хотя мутило, мутило жутко, но — главное — мучила сначала принятая им за отвратную оскомину, набитую душе мамаевой маетой, но мало помалу набухшая в голове ослепительной болью злокачественная догадка.

Егор был очень опытен, он много лет любил и лишь на днях разлюбил свою работу. По роду службы он часто наблюдал, как отбывают в мир иной суровые командиры коммерческих войн, их жёны и дети, их быки и пехота, а также нелепо попавшие под раздачу, оказавшиеся не там и не тогда, где и когда было бы им лучше оказаться, затянутые в жернова бандитских боёв внеплановые жертвы, безвинные балбесы. Он знал, что они чувствуют и как выглядят, пока они есть, и после — когда их нет; как ведут себя их лица, рты и глаза, кожа, сердца, кишки, ноги и руки; что делают в их крови адреналин и сахар; куда прячутся мысли; из чего вываривается блаженная покорность, сладкая коматозная слабость комнатной температуры, вдруг прекращающая агонию и нежно смывающая жизнь с ничего не значащих холмов и улиц. Он знал — то, что случилось с Плаксой, нельзя сыграть; в самой извращённой или реалистической постановке так точно получиться не может; ни в гангстерских боевиках, ни в фильмах ужасов изобразительные средства не достигали такого страшного уровня при даже колоссальных бюджетах, поступавших в распоряжение режиссёрствующих маниаков и инженерствующих психопатов. А вне кино — так всё и было: так плакали, так кричали, так перекашивались, так превращались в животных и белели, и цепенели так. По всему выходило — Плакса реально, на самом деле изнасилована и задушена; и стыд и смерть её засняты на плёнку, а потом и сожжение её убийцы. Догадку подкрепляло и то, что Плакса так и не вышла на связь, как обещала, так и не нашлась, не отозвалась.

вернуться

17

«КАРТИНЫ КАФКИ ПРЕДСТАВЛЯЮТ»