Старик поднес к губам кулак и прижал его, стараясь побороть горячий приступ тошноты. Его попытка придать себе уверенность, смутно припомнив, что такие затмения уже бывали раньше, была пресечена контр-воспоминанием о том, что теперь они стали случаться гораздо чаще.
Лайнус Штейнман улыбнулся. Из какого-то незапечатанного кармана или из-за подкладки мальчик достал обрывок визитной карточки. Заслонявшая солнце луна покатилась дальше, и мир вновь был ослеплен смыслом и светом и изумительной тщетой значений. Глаза старика подернулись постыдными слезами, когда он, успокоившись, следил, как мальчик быстро пишет короткий вопрос на найденном клочке. Подойдя к старику, мальчик вопросительно посмотрел на него и протянул обрывок серовато-бежевой бумаги верже.
— Лего Фред, — прочитал старик. Он понимал, что обязан разобрать это послание, но смысл все равно ускользал. Наверное, его вышедший из строя мозг не смог на этот раз полностью восстановиться после недавнего отключения. Возможно, это неграмотный и ломаный призыв, воспоминание об исчезнувшем африканском сером попугае? Или…
Клочок визитной карточки выскользнул из стариковских пальцев и, кружась, упорхнул на землю. Ворча, старик наклонился, чтобы его поднять, а когда поднял, то на обороте увидел два слова и цифру, написанные не мальчишескими корявыми карандашными каракулями, а твердым, явно взрослым почерком черными чернилами и тонким пером. Это был адрес мистера Дж. Блэка, торговца редкими и диковинными птицами с улицы Клаб-Роу.
— Откуда у тебя эта бумажка? — спросил старик.
Мальчик забрал клочок визитной карточки и вывел под адресом только одно слово: «Блэк».
— Он был здесь? Ты с ним говорил?
Мальчик кивнул.
— Понятно, — сказал старик. — Понятно, что мне надо ехать в Лондон.
IX
Его чуть не задавил мистер Пэникер.
Если в ясную погоду за рулем сидел благоразумный, как того требовала сама суть его профессии, викарий, то маленьким стареньким автомобилем Пэникеров бельгийского производства, терпящим безобразное обращение со стороны сына своего нынешнего владельца и сохранившим лишь немногие из своих первоначальных частей, управлять было трудно. Малюсенькое ветровое стекло и разбитая левая фара придавали автомобилю вид двигающегося ощупью кривого, этакого тонущего грешника, ищущего аллегорический спасательный канат. Механизм рулевого управления, что, возможно, было не так уж некстати, в большей степени зависел от постоянного применения силы молитвы. Тормоза же, хоть говорить так значило бы богохульствовать, находились за гранью даже этого святого посредничества. В целом, своей непригодностью, обшарпанностью и в высшей степени неумолимой и неисправимой бедностью он по-своему, но вполне отчетливо символизировал все, что было присуще жизни человека, который — далеко не благоразумный, с точки зрения его профессии, и охваченный порывом внутреннего неистовства, почти такого же глубокого, как то, что в это холодное, мокрое, ветреное, типично английское летнее утро толкало во все стороны печальную желто-коричневую «империю» на лондонском шоссе — вдруг понял, бешено давя на отказавшую тормозную педаль и глядя на единственный дворник, размазывающий и видоизменяющий полупрозрачную дымчатую арку на ветровом стекле, что вот-вот совершит убийство.
Сначала, увидев лишь качающуюся тень, пляшущий на ветру кусок клеенки, сдутый с поленницы какого-то фермера, он приготовился проскочить прямо сквозь него, поверив в иронию судьбы, которая сопровождала его неизменно. Затем, как раз тогда, когда рок в виде трепещущего покрова чуть не поглотил автомобиль, клеенка вдруг обернулась плащом и когтями, огромной летучей мышью, летящей навстречу и бьющей крыльями из коричневого твида. Оказалось, что это человек, старик, сумасшедший старик-пасечник, который, шатаясь, с бледным вытянутым лицом выскочил на дорогу и размахивает руками. На пути викария порхала огромная безумная сумеречная бабочка. Мистер Пэникер рванул руль влево. Откупоренная бутылка, похищенная у непутевого сына, которая до сих пор была единственным товарищем его суматошного бегства, вылетела из удобной ямки на соседнем сиденье и шмякнулась о перчаточный ящик, разбрызгивая бренди, точно кропило. С несомненным чувством свободы, как будто наконец она достигла состояния, к которому стремилась уже давно, в течение всей своей жалкой карьеры, выражавшейся в бессмысленном, трясущемся ползанье и внезапных остановках, «империя» нарисовала ряд широких балетных петель по лондонскому шоссе, каждая из которых соединялась с предыдущей по кольцеобразной траектории, оставив детский рисунок ромашки, наполовину начерченный полосами на мокром черном щебне. Именно в этот момент отношения мистера Пэникера с небесами вновь продемонстрировали давно присущий им сарказм. Машина решила прервать свою эскападу или просто потеряла к ней всякий интерес и, затрясшись, остановилась, проехав еще футов двадцать вперед: ее капот, верный первоначальному намерению, развернулся в сторону Лондона, двигатель тарахтел, одинокая фара высматривала что-то вдали сквозь льющийся дождь. Было похоже, что машина получила нагоняй за свои выходки и теперь приготовилась смиренно продолжить путь. Пассажирская дверь открылась. С воем ветра и бегущей сзади свитой из дождевых капель старик ввалился в автомобиль. Захлопнув за собой дверь, он начал отряхиваться, как худая мокрая собака.
— Благодарю, — лаконично сказал он и обратил жутковато ясный взгляд на своего спасителя, на перевернутую бутылку бренди, рваную кожаную обшивку сиденья, торчащие провода, облезлую приборную панель и даже, как показалось мистеру Пэникеру, на саму его душу, изумленную и насквозь промокшую. Длинные широкие ноздри старика улавливали запах каждой пролитой капельки бренди. — Доброго вам утра.
Мистер Пэникер понял, что от него требуется включить передачу и отправляться в Лондон, делая вид, будто все так и было задумано — и новый пассажир, и запах мокрой шерсти и табака. Однако он никак не мог заставить себя это сделать. Столь глубоким и непроизвольным стало его родство с «империей» 1927 года выпуска, что ему чудилось, будто этот высокий промокший старик залез прямо в колымагу его черепной коробки, нарушив ее мрачную неприкосновенность. Течение его мыслей, до сих пор представлявшее собой беспорядочное горение, питаемое двойным источником непривычного пьянства и веселой ярости, казалось, тоже, подрагивая, остановилось. Куда он едет? Что делает? Неужели он наконец действительно убежал? Разве можно вот так просто сложить брюки в пакет и уйти?
Двигатель, словно со вздохом, несколько притих. Кажется, пассажир принял неподвижность и молчание мистера Пэникера за просьбу объяснить происходящее, и в общем-то, подумал мистер Пэникер, он не ошибся.
— Железнодорожное сообщение прервано, — сухо сказал старик. — Наверное, переправляют войска. Не сомневаюсь, что это подкрепление в Мортен. Там, по-моему, идут тяжелые бои. Так или иначе, по железной дороге сегодня до Лондона не добраться, а мне крайне необходимо это сделать.
Он уставился на свои испачканные грязью ботинки с высокой шнуровкой и на толстой подошве, старые походные солдатские ботинки, какие шли маршем в Хартум и Блумфонтейн. Ворча и скрипя костями — звук, встревоживший мистера Пэникера, — старик потянулся вперед и извлек бутылку бренди, а следом
маленькую пробку, упавшую и куда-то закатившуюся вскоре после отъезда викария — тайного, если не вороватого — из дома. Понюхав горлышко, старик сморщился и приподнял бровь. Потом, когда его черты сложились в такую непроницаемую физиономию, что ее можно было трактовать только как издевательскую, он протянул бутылку мистеру Пэникеру.
Тот безмолвно мотнул головой и отжал сцепление. Старик закупорил бутылку. И они вместе помчались в город.
Довольно долго они ехали молча, поскольку мистер Пэникер, обнаружив, что источник его ярости иссяк и опьянение начало проходить, впал в уныние от вызванного собственным поступком недоуменного замешательства. Он всегда был человеком, чьи действия и мнения характеризовались корректностью, а также предусмотрительным отсутствием непредсказуемости, которое много лет назад в семинарии в Коттаяме его научили ценить, полагая одной из знаменательнейших добродетелей хорошего викария. Молчание, глубокие старческие вздохи и кидаемые украдкой взгляды непрошенного пассажира показались ему прелюдией к неизбежной просьбе объясниться.