Даже для «героев» тяготы ужасных преступлений и ежедневной дегуманизации, столь характерных для этой войны, особенно на Восточном фронте, лишь усиливали мрачную картину поля боя. Оглушительный грохот, вид обугленных, дымящихся тел и запах гниющих трупов наносили солдатам тяжелейшие эмоциональные и психологические удары. Ощущение беспомощности под артобстрелом, например, могло даже самого сильного человека превратить в дрожащий комок нервов. «Здесь и сейчас огонь русской артиллерии загоняет меня в самый глубокий конец окопа, — признавался Гарри Милерт в июле 1941 года, — и заставляет меня вспоминать слова молитвы: господи, смилуйся над нами!.. Я пока еще не обрел того законченного фатализма, ощущения, что ты целиком находишься в руках божьих и предоставлен его милости».
Напряжение артобстрела доводило до отчаяния и других. «Мы немало натерпелись от русской артиллерии, — жаловался ефрейтор В. Ф., — и нам приходится дневать и ночевать в окопах, чтобы укрыться от осколков. В окопах полно воды. Вши и прочие паразиты добрались уже и сюда». Ефрейтор М. Г. сетовал: «Мы постоянно подвергаемся сильным обстрелам русской артиллерии. Не знаю, долго ли еще выдержат наши нервы». Дитер Георге во время налета русской авиации писал: «От давления воздуха болят уши. С трудом удается держать себя в руках. С пятницы не спали и ничего не ели… Нами овладевает отчаяние». А Гельмут Вагнер с неловкой сдержанностью писал: «Артиллерия и истребители действуют на нервы».
Артобстрелы и авианалеты легко могли сломить волю даже самых сильных и упорных. Ги Сайер вспоминал атаку советских войск на Днепре:
«Русские снаряды сыпались в изобилии. С отчаянными криками и молитвами мы бросились на дно окопа, ощущая телом, как содрогается земля, но страх только усилился. Жесточайшие удары обрушивались на землю. Нас осыпали целые лавины снега и смерзшихся комьев земли. Блеснула белая вспышка, сопровождавшаяся необычным движением воздуха и оглушительным грохотом, и край окопа приподнялся… Потом земля с гулом осыпалась и накрыла нас.
В этот миг, на краю смерти, меня охватил ужас такой силы, что, казалось, сейчас расколется мозг. Придавленный землей, я начал выть, словно сумасшедший… Ощущение, будто тебя похоронили заживо, настолько ужасно, что его невозможно передать словами… В тот момент я вдруг понял смысл всех тех криков и воплей, которые доносились до меня на каждом поле боя».
Столкнувшись с этим первобытным страхом, даже такой опытный солдат, как Сайер, поддался панике.
Артиллерийский обстрел или бомбардировка с воздуха могли парализовать не только отдельных людей, но и целые подразделения. «Невероятно мощный артиллерийский и минометный огонь противника оказался в новинку для закаленных ветеранов, — рассказывает участник боев в Нормандии из состава немецкой 2-й танковой дивизии. — Любое скопление войск тут же выявляется авиаразведкой противника и разносится в пух и прах бомбами и артиллерией. Если же, несмотря ни на что, атакующим удается двинуться вперед, они попадают под плотный артиллерийский и минометный обстрел и несут большие потери… На неопытных солдат артобстрел оказывает поистине сокрушительное воздействие. Наилучших результатов удалось добиться там, где командиры взводов и отделений бросались вперед, криками увлекая за собой остальных. Мы также возобновили практику подачи сигналов горнами». Под артиллерийскими обстрелами и воздушными налетами, в состоянии беспомощности и паники, трубящие горны и кричащие командиры придавали солдатам сил, укрепляли их отвагу и поднимали их боевой дух — древняя человеческая реакция на ужас, внушаемый разрушительностью современного боя.
В конечном итоге, разумеется, многим солдатам счастье изменяло, и они поневоле пополняли в остальном безличную статистику потерь. Чем дольше человек был в бою, тем больше была вероятность, что он будет ранен. В этот мучительный момент, когда металл терзает его собственную плоть, а боль и страх — душу, личный характер войны, который, возможно, до этого момента означал лишь смерть товарищей и борьбу с собственными переживаниями, сужается до самых простых вещей. Вид гибели товарища, как признавал Зигфрид Кнаппе, «заставлял понять совершеннейшую разрушительность войны». Однако собственное ранение «навсегда заставило запомнить ощущение собственной смертности». Но некоторые солдаты, получив ранение, демонстрировали поразительную отстраненность. Сам Кнаппе вспоминал, что, получив первое ранение, как это ни странно, подумал: «Похоже, вражеский пулеметчик неплохо стреляет». Через год с небольшим в России, получив второе ранение, Кнаппе отреагировал просто: «Значит, мне повезло… Хорошо быть раненым и оказаться подальше от боев, а в особенности от ужасной русской зимы». Похожим образом, получив второе ранение, молился и Ганс Вольтерсдорф: «Если попало в ногу, то пусть это будет левая — мне от нее и так проку мало. — И лаконично добавил: — Мольбы были услышаны». Мартин Пеппель, раненный и брошенный без помощи, размышлял: «Когда остаешься вот так вот, в одиночестве, в голову лезут всякие глупые мысли. Молиться? Ну уж нет, мне и раньше-то не было дела до Господа, не буду надоедать ему и сейчас». Даже когда первый шок начинал проходить, сменяясь мучительной болью, солдат мог сохранить это чувство. Во время эвакуации, слушая, как другие солдаты рассказывают о том, что испытали, Кнаппе понял, что наблюдает за ними, словно ученый за экспериментом, надеясь «узнать, как человеческий разум пытается справиться с ужасами войны».
Хотя солдат мог умом понимать, что чем быстрее проходит эвакуация, тем больше у него шансов выжить, сам процесс отправки в тыл мог причинять мучительную боль и страдания. «До Вязьмы было около 120 километров, — вспоминал Кнаппе о второй эвакуации после ранения. — В кузове нас было девять человек… В поездке по промерзшей земле мы страдали от холода, тряски и боли… К тому времени, когда меня грузили в санитарный поезд, под повязкой уже завелись вши. Ощущение ужасное». В санитарном поезде условия были не многим лучше. Ганс Вольтерсдорф вспоминает о пребывании среди раненых:
«Вагон для скота был набит ранеными, точно бочка селедкой… Повсюду слышались крики, стоны и плач. Стоял запах гноя, мочи, пробитых животов и легких. И было холодно. Мы лежали на соломе, накрытые лишь шерстяными одеялами. Поезд часами простаивал на запасных путях.
Через несколько дней до нашего вагона наконец-то добрался врач. Он уже давно перестал реагировать на пожелания, мольбы и жалобы. Да и вообще перестал их слушать, сосредоточившись на том, чтобы отделить полумертвых от живых и расчистить место для новых раненых. Перевязки он делал только тогда, когда это было необходимо. В моем случае это было необходимо.
«Боюсь, хлороформа у нас нет, — сказал он. — Стисни зубы».
Потом он одним движением сорвал с моей культи гнойную повязку со всем, что на нее налипло… Кажется, я понял, на что была похожа ампутация ноги в Средние века».
Во время эвакуации в госпиталь в Германии после ампутации левой ноги ниже колена Йозеф Пауль перенес разнообразные мучительные способы транспортировки: сначала его везли в самолете, потом погрузили в санитарный поезд, подвергавшийся постоянным ударам авиации, а потом он оказался в телеге, из которой его снова перенесли в санитарный поезд. И все это лишь для того, чтобы русские нагнали его, взяли в плен и отправили в советский лагерь для военнопленных.
Возможно, наибольшим мучением для раненых был страх быть брошенным при отступлении, умереть неопознанным, непохороненным, ненайденным… или даже, если его вовремя найдут, оказаться захваченным в плен вместе с теми, кто его спасает. Клаус Хансманн оставил едкое и живое описание человеческих трудов и ощущений, связанных с лихорадочными попытками эвакуировать павших. «Где тот веселый поезд, который мы так часто себе представляли, со смеющимися товарищами в окнах, с последними шутками об оставшихся позади ужасах России, с простой дезинсекцией на границе? — озадаченно вопрошал он. — Где все это? Темные вагоны-скотовозы, в которых на соломе в забытьи стонут раненые… Разные мысли начинают подтачивать нас изнутри». Когда раненых вытаскивали из лап смерти, Хансманн обратил внимание на «убитый лес: пни и кривые корни; мертвенно-бледные, холодные стволы, мрачно нависавшие над нами. И сырость… Насколько хватало глаз, все было столь же уныло и гнетуще… Здесь юное сердце впервые ощутило безжалостную реальность войны».