Многие солдаты вследствие тягот повседневного существования и капризов смерти склонялись к фаталистической отстраненности, которая представляла один из способов решения проблемы. По мнению Вильгельма Рубино, на войне случались «тяжелые часы, когда ты стоишь, ничтожный и беспомощный, перед ликом судьбы, которая решает, будешь ты существовать или нет». Бернхард Брекеринг в отчаянии писал: «Раз за разом мы, беспомощные и преисполненные страха, сталкиваемся лицом к лицу со смертью». Готфрид Грюнер выразился более сжато, совершенно пассивно отметив: «Все идет так, потому что так и должно быть». Гарри Милерт соглашается с ним, отмечая: «Странно, как иногда можно поддаться апатии. В действительности преодолеть эту слабость помогает, пожалуй, лишь угроза твоей собственной жизни».
Тем не менее ощущение рока как самостоятельного существа, отсутствия возможности контролировать собственную судьбу, положения, в котором «судьба человека находится в руках слепого случая», могло приносить некоторым странное облегчение. «Смерть сложна, иногда невероятно сурова, — объяснял Ганс Питцкер. — Но мы, кому приходится часто заглядывать ей в лицо, куда бы мы ни пошли, научились хладнокровно противостоять ей. Конечно же, рано или поздно она все равно добьется своего». Зигфрид Кнаппе стал «фаталистом в том, что касается смерти» и смирился с тем, что рано или поздно она настигнет его и он не в силах будет этого предотвратить. «Я не ждал, когда она наступит, но знал, что рано или поздно буду убит или тяжело ранен… Я смирился с тем, что мне суждено в конечном итоге погибнуть или стать калекой. Однажды я заставил себя с этим смириться, чтобы выбросить эти мысли из головы и выполнять свой долг дальше», — писал он. Лейтенант К. также пришел к тому, чтобы «противостоять смерти, как подобает мужчине, то есть с тихой, но непреклонной решимостью и четким осознанием опасности». Гельмут Фетаке считал, что угроза смерти приучала человека к «чистому, абсолютному смирению… Смирению, которое заставляет задуматься о бесконечной чистоте и совершенстве каждого растения и каждого цветка».
Другие солдаты, казалось, восхищаются таинственной игрой случая. «Передовая, окопавшиеся там стрелки, поразили меня, — писал Ганс-Генрих Людвиг в октябре 1941 года. — В особенности своим отношением к войне. Это потрясающие парни. Они совершенно покорны судьбе». Для Хайнца Кюхлера война не имела смысла. Точнее говоря, смысл войны заключался в ее бессмысленности. Тем не менее он утверждал: «Наше величие должно состоять не в способности управлять своей судьбой, а в способности сохранять свою личность, свою волю, свою любовь вопреки судьбе и, не подчиняясь ей, принести себя в жертву». Самопожертвование и страдания как совершенное выражение славы также подчеркивал Зигберт Штеман в сентябре 1944 года: «Насколько же повлияли на нас ужасы нашего времени, если мы принимаем вездесущесть ужаса с хладнокровием, которого раньше никогда не смогли бы себе представить! Германский народ почти превзошел легендарную способность России переносить страдания. Возможно, именно в этом и состоит величие. Кто способен попрать ногами свои горести, тот стойко преодолевает трудности… Ведь разве мы, солдаты, не попрощались внутренне со всем миром и не воспринимаем каждый прожитый день… как милость?» Вили Хубер ценил то, что «война, даже такая ужасная и жестокая, как эта, снова явила нам великолепные примеры достойных и гордых людей, принесших себя в жертву». Лейтенант Г. Г., попавший в окружение под Сталинградом, измученный упорными боями и нехваткой продовольствия, когда его возможности сопротивления были уже на исходе, тем не менее еще мог говорить: «Когда перед глазами маячит смерть, сохранение верности присяге показывает, что мы — достойные люди». Гауптман Г. утверждал, что он «очень горд тем, что стал частью невероятной, героической, эпической истории». Самопожертвование считалось благородством, особенно если учесть, что «личности умирают, но народ продолжает жить». В конце концов, как говорили многим солдатам, самопожертвование естественно, поскольку «человек, погибающий смертью героя, «тем самым способствует продолжению самой жизни».
Однако для Гаральда Хенри судьба и понятие геройской смерти были всего лишь жалким оправданием продолжения этой «борьбы за собственное существование». «Только абсолютная неизбежность судьбы заставляет нас переносить то, что в иных условиях было бы невыносимо», — писал он. Гельмут Пабст также роптал против своенравия смерти и тех, кто утверждал, что «такова судьба, так было предначертано». Он писал: «Так ли это? Разве это не жалкая попытка наделить смыслом каждое событие лишь из-за того, что мы слишком трусливы, чтобы честно признаться себе в их бессмысленности?.. Война бьет без разбора, как будто существует закон, по которому надлежит сразить лучших… Здесь никто не покоряется своей судьбе. Мы — не агнцы божьи и стремимся защититься… И наша уверенность основывается не на вере в бога, а на спокойствии и тщательном выполнении того, что необходимо».
Эти экзистенциальные муки, эти «крики проклятых душ», как называл их Пабст, выдавали отчаянное желание верить, придать войне хоть какой-то смысл. В своем последнем письме Бернгард Бекеринг с пугающей прямотой выразил утрату веры: «Это — затянувшееся прощание. Боги оставили меня. Я с ужасом понимаю, какие проблемы создает ощущение, что покинут богами». Меньше чем через неделю Бекеринг погиб. Когда, как утверждал Гарри Милерт, «гнев с ревом рвется из всех щелей мира», причиной этой ярости служит опасение, что война бессмысленна. Тем не менее Милерт настаивал, что война должна иметь какой-то замысел, даже если сам Милерт и не в состоянии разумом постичь его. «Я все яснее ощущаю, — писал он, — что даже бессознательной стороной моего существования и моих действий руководят благие цели». Другие солдаты также отчаянно пытались найти какую-нибудь осмысленную схему. «Из хаоса общего ужаса я по кусочкам создаю конкретные картины, — заявлял Гюнтер фон Шевен. — Главное, чтобы была четко определена внутренняя структура».
Однако конфликт между упорядоченностью и хаосом не исчезал и подталкивал к навязчивым мыслям о смысле жизни. «Я верю в предназначение, даже если не всегда могу понять, в чем оно заключается, — писал Хорстмар Зайтц. — Теперь я наверняка знаю, что моя жизнь имеет духовную цель. — И добавил: — Нужно немало сил, чтобы сохранить твердость и не забывать о самых важных вещах, в сравнении с которыми твоя собственная судьба незначительна». «Единственное, что поддерживает меня, — это осознание, что в конце концов все имеет свой смысл», — настаивал Готфрид Грюнер. Молясь о том, чтобы этот хаос имел все же какой-то смысл, некоторые солдаты в отчаянии обращались к мистическому романтизму. «Нам, одиноким людям в безнадежном положении, стало ясно одно: реальность — ничто, чудо — все. Это придает нам сил. Ни один человек не в силах нам помочь — только бог», — писал Зигберт Штеман.
Неудивительно, что многие солдаты искали утешения в религии, но их вера нередко несла в себе оттенок высокомерной жалости к себе, выдававшей озлобление оттого, что они считали незаслуженной участью для себя и для Германии. «Немцам, этому вечному Иову мировой истории, остались лишь безмолвные руины их обожаемого мира, — жаловался Зигберт Штеман в сентябре 1944 года, — и они усердно ждут слова божьего, которое восстановит разрушенное». Для него вера в бога была одновременно и простой, и сложной. «Настоящее, — размышлял он, — это темный путь между богом и богом, ибо те, кто лучше всего знает, кто такой бог, уже находятся в беспощадном пламени ада. Мы не должны спорить с судьбой». Тем не менее Штеман не смог окончательно смириться с таким выводом и продолжал ворчать, если не по поводу собственной судьбы, то по поводу участи Германии: «Материальные соображения не имеют большого значения, если подумать о том, что ждет наш народ… Тысячелетний рейх катится в могилу… Господь поможет нам, потому что священная благодать, которая уже тысячу лет не покидает нашу страну, не может быть утрачена. Нет в мире более святого народа, чем наш, корни которого крепки и сегодня».
Наконец, Германию необходимо было спасти от разрушения хотя бы ради мудрости немцев. Каким бы дерзким и высокомерным ни было утверждение Штемана, его нельзя назвать нетипичным. «Чтобы примириться с судьбой, даже трагической, нужно знать, — писал Рольф Хоффманн в феврале 1945 года, — что все имеет свой конец. Даже война… Потом мы снова построим достойную жизнь. Как говорил Эйхендорф: «Пока я дышу, я не сдамся». То же и с нашей обожаемой Родиной. Шесть долгих лет мы противостояли всему миру. В нашей жизни были только сражения, труд и вновь сражения. Заслужили ли мы в конечном итоге разгром и уничтожение? Мы хотим верить в господа бога, в то, что он не оставил немецкий народ и в конце этой великой битвы вернет ему право жить на этой земле. Это значит, что нужно ждать, пока нам будет даровано лучшее будущее».