Выбрать главу

Это чувство гордости могло быть настолько сильным, что нередко граничило с высокомерием. «Наша потрясающая гордость просто не позволяет отступать, — хвастался Мартин Пеппель в России в начале 1942 года. — Она наделяет нас сказочной силой». Другой солдат в письме из России, написанном в июле 1941 года, хвастался: «Мы рассчитываемся сразу со всеми врагами. Несомненно, весь мир должен признать великолепие и мощь немецкого вермахта. Никакая сила в мире не устоит против нас». Разумеется, это было написано в пьянящие ранние дни триумфа в России, но, как ни удивительно, гордость сохранялась даже на последнем этапе войны. Неизвестный пехотинец, окруженный под Фалезом в конце боев в Нормандии, писал в августе 1944 года: «Дела выглядят неважно, но нет причин рисовать все в черном цвете… За пределами нашего кольца есть столько хороших элитных дивизий, так что мы сумеем как-нибудь вырваться». В том же духе во время ожесточенных боев на Днепре в марте 1944 года высказывался Зигфрид Ремер: «Оглядываясь на прошедшую неделю, на труд, на усилия, на опасности, пот, кровь и лишения, я понимаю, что и в худших передрягах у нас все равно сохраняется чувство превосходства. Настроение солдат подобно растению, которое всегда тянется к свету».

Что же было светом, тем фактором, который мог так поднять настроение солдату? Нередко это была всего лишь упрямая гордость за способность сопротивляться яростным атакам противника. Рембранд Элерт, писавший примерно в одно время с Ремером, ворчал: «Назвать нас 24-й танковой дивизией теперь можно только в насмешку. Вся дивизия ходит пешком. У нас не осталось танков, в строю всего четыре разведывательные бронемашины, смехотворная батарея из трех полевых орудий без боеприпасов, две противотанковые пушки и зенитка. Минометов, крупнокалиберных пулеметов и тяжелой артиллерии больше нет… И все же наша дивизия жестко контролировала спешно созданные сводные части, снова и снова восстанавливала линию фронта и в многочисленных боях отражала все попытки противника окружить ее». Несмотря на развал своей дивизии, Элерт был глубоко удовлетворен тем, что она выдержала испытание. Огромная гордость за свою дивизию и окружающих его солдат, чувство принадлежности к особой организации, которая действовала упорно и умело, чувство удовлетворения от выполнения сложной задачи в трудных условиях — все это укрепляло решимость солдат и позволяло им сражаться даже в безнадежных ситуациях.

Гельмут Фетаке, став свидетелем краха кампании на востоке, выражал не самонадеянность, нередко порождаемую лояльностью своей группе, а, скорее, говорил о поддержке, которую она оказывает в трудные минуты. «Постепенно мы вынуждены были отречься от всего, что имело для нас ценность и важность, — размышлял он. — Лишь немногие простые вещи сохранились в неизменности: полная самоотверженность и простое умение стоять плечом к плечу и помогать делать общее дело — товарищество! Мы ощущаем его с необыкновенной силой, готовясь к тяжелой атаке. Ничто не сравнится с этим. Даже жизнь, которую каждый из нас готов отдать». Зигберт Штеман завершал письмо, написанное в октябре 1943 года, такими словами: «Долг зовет. Нужно исполнять его и держаться за то, что еще осталось: здоровый дух товарищества, окружающий меня любовью». Чувство долга по отношению к товарищам нередко служило мотивацией для продолжения борьбы, как писал в июне 1943 года неизвестный солдат: «Плечом к плечу мы исполняем свой долг как старые товарищи и полны твердой решимости сражаться и победить, чтобы смерть лучших из нас не была напрасной. Их гибель требует от меня исполнять долг… Лучше сражаться честно и умереть, чем украсть жизнь».

В кровавой бойне и хаосе войны, когда многие солдаты стали считать товарищество единственной подлинной и чистой формой отношений, гибель товарища могла стать мучением. Неизвестный солдат сетовал: «Завтра нам предстоит печальная задача. Мы должны похоронить товарища из нашей роты… Он — первый из нас. Если ты провел с кем-то вместе почти год, это настоящая беда». Бернгард Риттер был всего лишь одним из многих, кто схожим образом выражал чувство утраты: «На пути в тыл мы прошли мимо могил двух убитых товарищей… Только теперь понимаешь, что это значит: они стояли рядом со мной, словно были частью меня. Это не сентиментальность. Это естественное ощущение, даже при том, что мы были едва знакомы. Могилы остаются позади, и там же остается частичка тебя. Это одна из тайн, которые открыла нам война, и все очень просто».

Клаус Хансманн соглашался с ним, говоря о гибели друга: «Это серьезно. Такое ужасное, неизбежное указание на единственный выбор: жизнь или смерть… Боль наших товарищей оказывается тревожно близкой, и в такой час посещают одни и те же мысли: «Почему он? Почему не я?» Позднее, размышляя о смерти друга, Хансманн признавал: «Я не знаю и не чувствую ничего, кроме избитого «словно это была часть меня». Разумеется, часть меня». Другой солдат, прочитав о том, что его друг погиб, печально заметил: «Прочитав эти строки, я почувствовал себя так, будто и меня самого тоже убили». Став свидетелем гибели товарищей, Ги Сайер пришел в ярость:

«В тот момент я вдруг понял смысл всех тех криков и воплей, которые доносились до меня на каждом поле боя. И я также понял смысл припевов строевых песен, которые так часто начинаются с пронзительного описания славной гибели солдата, а потом вдруг становятся тревожными:

Мы шли вместе, словно братья, А теперь он лежит в пыли. Мое сердце рвется от горя, Мое сердце рвется от горя. Я снова узнал, как это трудно — видеть смерть товарища. Почти так же трудно, как умирать самому».

Этот урок мог потребовать больше, чем секундного приступа боли, особенно если смерть наступает не мгновенно. В глубоком и эмоциональном отрывке из «Забытого солдата» Сайер показывает почти пугающую силу товарищества:

«Никто не ранен? — крикнул один из унтер-офицеров. — Тогда пошли»… Я, волнуясь, потянул на себя дверцу кабины [грузовика]. Внутри я увидел человека, которого не забуду никогда. Он сидел на сиденье как обычно, но нижняя часть его лица превратилась в кровавое месиво.

«Эрнст? — сдавленно спросил я. — Эрнст!» Я бросился к нему… Я лихорадочно искал на этом ужасном лице какие-нибудь черты…

Его шинель была залита кровью… Обломки зубов и костей были перемешаны, и сквозь запекшуюся кровь я мог разглядеть, как сокращаются мышцы его лица…

В состоянии, близком к шоку, я пытался перевязать эту зияющую рану… Я плакал, как маленький, отталкивая друга на другую сторону сиденья, придерживая руками… С искалеченного лица на меня смотрели широко открытые глаза, блестящие от боли…

В кабине серого русского грузовика, где-то в русской глуши, мужчина и юноша оказались втянуты в отчаянную борьбу. Мужчина боролся со смертью, а юноша — с отчаянием… Я почувствовал: что-то в моей душе загрубело навсегда».

Смерть товарищей иногда могла казаться слишком невыносимой. «Сегодня мы снова понесли тяжелые потери, — писал Гарри Милерт в октябре 1943 года. — Среди убитых был опытный ветеран, фельдфебель, на которого солдаты всегда могли рассчитывать. Он умер у нас на глазах. Наш штабной врач, который обычно в стельку пьян, в этот вечер был трезв и показал себя человеком, которому не хватает сил, чтобы держать себя в руках на войне. Он не выносит борьбы и глушит себя никотином и алкоголем… Он тоскует по реальности, но ему приходится закрывать глаза всякий раз, когда реальность становится слишком близкой, как сегодня с нашими несчастными товарищами». Возвращаясь после боя против советских партизан, Сайер увидел, как взорвалась головная машина колонны. Среди погибших был его обожаемый гауптман Везрайдау, который был «весь изранен, а тело казалось переломленным… Мы сделали для него что могли. Вся рота считала его своим другом… Он слабым голосом говорил с нами о совместно пережитых приключениях, подчеркивая наше единство, которое необходимо было сохранять, несмотря ни на что… Тишина была ужасна… Мы понимали, что только что потеряли человека, от которого зависело благополучие всей роты. Нам казалось, что нас бросили».