Даже легендарная способность русских переносить трудности казалась немецкому солдату проявлением нечеловеческого характера. «Русские — бедолаги, которые… влачат в окопах довольно жалкое существование», — заметил Гарри Милерт. Затем он добавил: «Но русские также более примитивны, звероподобны и более привычны к жизни в земле, чем мы». Наблюдая за русскими ранеными, итальянский военный корреспондент Курцио Малапарте с удивлением отмечал: «Они не кричат, не стонут, не ругаются. Несомненно, есть что-то мистическое, что-то непостижимое в их непреклонном, упрямом молчании». Эрих Двингер также с трепетом говорил о раненых русских:
«У некоторых, обожженных огнеметами, не осталось ничего похожего на лицо. Это были покрытые волдырями, бесформенные комки плоти. Одному пулей оторвало нижнюю челюсть… У другого, так и неперевязанного, пять пулеметных пуль превратили плечо и руку в кровавое месиво. Кровь хлестала из него, словно из нескольких труб разом… За моими плечами уже пять кампаний, но ничего подобного я не видел. С губ раненых не срывалось ни крика, ни стона… Едва началась раздача перевязочных материалов, как русские, даже умирающие, встали и устремились вперед… Бесформенные, обожженные свертки двигались так быстро, как только могли. Около полудюжины из них, лежавших на земле, тоже встали, придерживая одной рукой внутренности и протягивая другую в умоляющем жесте… За каждым из них тянулся кровавый ручей, постепенно расширявшийся в настоящий поток».
Горючая смесь изумления, отвращения и страха, с которыми солдаты смотрели на русских, заставляла их видеть в противнике нечто нереальное, продукт жестокой и грозной системы, которую необходимо было уничтожить. «Мы здесь сражаемся не с народом, а просто с животными», — решил Вильгельм Прюллер. «Война здесь, в России, совершенно не похожа на прежние войны с государствами», — отмечал ефрейтор Л. К. И он не сомневался в причине этого, соглашаясь с Прюллером в том, что русские «больше не люди, а дикие орды и звери, которые были вскормлены большевизмом за последние 20 лет. Нельзя допускать ни малейшего сочувствия к этому народу». Более того, ефрейтор Г. Г., наблюдая за русскими военнопленными, назвал их «глупыми, звероподобными и оборванными». Другой солдат утверждал, что «среди этого смешения рас дьявол почувствовал бы себя как дома. Думаю, это самый испорченный и грязный народ среди живущих на Земле». Карл Фухс заявлял: «Здесь едва ли увидишь человеческое лицо, которое покажется разумным и осмысленным… Дикий, полубезумный взгляд делает их похожими на слабоумных». Такое сочетание идеологии, идеализма и личного опыта немало способствовало необыкновенной выносливости немецких солдат, поскольку многие, столкнувшись с культурой, которая казалась им чуждой, варварской, жестокой и угрожающей, верили, что они сражаются за само существование немецкого общества.
Если упорный и решительный немецкий солдат таким образом вышел за рамки юнгеровского функционализма и в значительной степени воплотил в себе нацистское понимание сурового, мобильного солдата на службе идеалам, то ради чего же он сражался? Конечно же, непрерывный поток пропаганды вырабатывал в умах солдат мнения о законности нацистского режима, что способствовало его добровольной поддержке. Немецкий солдат, ведя эту войну, особенно в России, в значительной степени руководствовался идеологическими убеждениями. Последствием непрерывной идеологической подготовки в школах, «Гитлерюгенде», а затем в армии стало создание коллектива, обладавшего необыкновенной сплоченностью перед лицом военных невзгод. Идеологическая обработка непрерывным потоком расистской и антисемитской риторики, безусловно, служила укреплению во многих солдатах чувства собственного расового превосходства. Но это явление, которое столь подробно описал Омер Бартов, само по себе не могло обеспечить ту невероятную стойкость войск в условиях полнейшего развала, которую показали немецкие солдаты, и это признавал даже сам Бартов. «Когда в результате боев на востоке эти социально связанные (первичные) группы были физически уничтожены, чувство ответственности за своих товарищей, даже если среди них больше не оставалось знакомых, сохраняло силу, — указывал он, обозначая существенное изменение своей позиции по сравнению с высказанным им ранее мнением, что ожесточенные бои полностью уничтожали такие связи. — В основе его верности другим солдатам подразделения лежало чувство морального долга». Что же влекло за собой это чувство долга? «Новое ощущение экзистенциального товарищества распространялось далеко за пределы чисто военного круга, охватывая сначала семью и друзей солдата, оставшихся в тылу, а затем и весь рейх, если не все то, что пропагандисты того времени называли «немецкой культурой» и «европейской цивилизацией». Бартов утверждал: «Ухудшение положения на фронте и усиливающееся воздействие войны на тыл все чаще убеждали солдат в том, что они на самом деле ведут борьбу за существование всего того, что они знали и любили».
Как предположил Ги Сайер, необычайная стойкость немецкого солдата требовала наличия положительного идеала. Но если Бартов называет в качестве довольно общих идеалов, за которые сражались немецкие солдаты, дом, семью и страну и, вероятно, в пропагандистском смысле, немецкую и европейскую культуру, то многие солдаты на деле демонстрировали со всей определенностью приверженность другому идеалу. Тем, что многие из них «знали и любили», тем, что они считали необходимым спасти, было именно новое общество, которое, судя по всему, в 1930-е гг. находилось в процессе формирования и к которому многие так стремились после Первой мировой войны. Общество, которое возродило бы Германию в социальном, экономическом и национальном плане. Понятие «народного единства», эта соблазнительная идея гармоничного общества, в котором будут уничтожены классовые противоречия, а индивид будет встроен в жизнь общества, и служит ключом к пониманию того, почему многим солдатам национал-социализм казался столь привлекательным. Хотя роль идеала «народного единства» как средства социальной интеграции Третьего рейха долгое время недооценивалась, отрицалась или замалчивалась, он в немалой степени способствовал приходу нацистов к власти и формированию ощущения приближения нового типа общества. Вера в общенациональное единство, особенно среди молодежи, служила объединяющим фактором, идеей, которая давала жизненный принцип, на основе которого должно было возникнуть новое германское общество.
Чтобы понять мотивационную силу «народного единства» для немецкого солдата Второй мировой войны, необходимо вернуться в годы Первой мировой (по крайней мере, в ее мифологическое измерение). Начало Великой войны продемонстрировало пьянящую мощь идеи «народного единства». Благодаря так называемому «внутреннему перемирию» 1914 года, Германия, казалось, преодолела классовые барьеры и внутреннюю разобщенность — люди из разных слоев общества были объединены мощнейшей волной национального подъема. Перспектива нового общества ослепила многих немцев, которым война казалась предродовыми муками «духовной революции», как назвал ее Томас Манн, которая служила вратами в новый мир и новое общество. В своей статье в «Свенска Дагбладет» в мае 1915 года Манн четко изложил это понятие: «Почему Германия признала и приветствовала обрушившуюся на нас войну? Потому что увидела в ней предвестницу Третьего рейха. Что же для Германии Третий рейх? Это синтез мощи и мысли, мощи и духа; это ее мечта и ее требование, ее первейшая военная цель».
В августе 1914 года многие немцы верили, что они достигли именно такого синтеза, когда беспрецедентная волна единения в общей эйфории смыла классовые различия потоком эмоций. Вот, наконец, появилось нечто достойное поклонения. «Наконец-то есть бог», — писал в бурные первые недели войны Райнер-Мария Рильке, который позднее охарактеризовал волшебное чувство духовного единства и идеализма как «новую сущность, черпающую энергию из смерти». Стефан Цвейг также отмечал: «Тысячи и тысячи чувствовали, как должны были бы чувствовать в мирное время, что они созданы друг для друга». Для многих немцев война означала идентификацию личного долга с потребностями общества, что приводило к созданию сильнейшего ощущения общности судьбы. Это настроение оказало глубокое влияние на Адольфа Гитлера, совершенно постороннего на тот момент человека. Впоследствии он утверждал, что Первая мировая война произвела на него «величайшее впечатление», показав, что «личные интересы… могут быть подчинены интересам общим». Таким образом, в окопах Первой мировой войны родилась новая идея, понимание того, что совместно пережитое на фронте привело к формированию общности людей, в которой исчезали все социальные и материальные различия. Память об этом единении, особенно в его мифологических измерениях, позволила духу 1914 года, когда на горизонте возникло новое общество, сохранить в Германии большую политическую силу.