Великого русского актера М. Пуговкина война застала на первых в его жизни съемках. «22 июня 1941-го 17-летний Миша играл свой крохотный эпизод в фильме “Дело Артамоновых”, как вдруг, посреди рабочего дня, всю съемочную группу картины вызвал к себе директор “Мосфильма”. Ничего не понимающие актеры стояли в кабинете главы киностудии, а из репродуктора доносилась речь Молотова».
«И когда война началась, — писал в своих мемуарах Константин Симонов, — в то утро ощущение потрясенности тем, что она действительно началась, у меня было, разрушается, как и у всех, но ощущение неожиданности происшедшего отсутствовало.
Да, конечно, началась внезапно, — а как еще иначе ее могли начать немцы, которые именно так начали и в этот раз. Почему они, собственно говоря, могли начать как-то по-другому?»
Начало войны для великого русского актера Г. Жженова оказалось вдвойне трагичнее: «К слову сказать, о начале Великой Отечественной войны я узнал, будучи за баранкой.
В прохладный день 22 июня 1941 г. я ехал по трассе с каким-то грузом. На оперпосту 47-го километра остановился перед закрытым шлагбаумом. Стрелок потребовал документы. Я подал ему водительское удостоверение. Поняв, что я заключенный, стрелок распорядился поставить машину в сторону, а мне приказал следовать за ним на оперпост. Там он созвонился по телефону с диспетчером гаража и потребовал прислать вольнонаемного водителя, сославшись на приказ из Магадана. На мой недоуменный вопрос, в чем дело, что случилось, он ответил: война.
Жуткое чувство огромного несчастья, случившегося в мире, полоснуло по сердцу болью и страхом. Итак, война!... Все-таки — война. (...) Короленко писал: “За Уралом лес рубят, в Сибири щепки летят!” Многие из нас оказались в лагерях беспомощными “щепками” чудовищной политической ситуации, сложившейся в нашей стране (...)
22 июня 1941 г. стало ясно, что государству в течение ближайших лет будет не до нас, не до наших проблем...»
***
Вспоминает Герой Советского Союза, заслуженный летчик-испытатель Василий Павлов:
«Первый день войны я встретил в Черновицах. И вот что странно: три месяца мы сидели там по первой боевой готовности, без выходных, без отдыха, в отдельные дни было у нас по пять боевых вылетов, спали прямо под самолетами — и вдруг в субботу, 21 июня, выстраивают нас и объявляют: завтра — выходной день. Сняли боевое дежурство, все зачехлили, оставили только три самолета — дежурное звено. На аэродроме в тот день никаких работ не проводилось: выходной — для всех выходной. И так — не только в нашем полку, а по всей границе почему-то всем разом дали выходной день... (...)
Я до сих пор ищу ответа на вопрос: почему за день до начала войны все было приведено не в боевое состояние? Ведь последствия легко просматривались: все устали, всем хотелось расслабиться, вырваться в город, разрядиться. И все разбрелись, кто куда. Нас человек пять пошли посидеть и выпить к жене комиссара эскадрильи Захарова. Изрядно, скажу я вам, выпили — понятное дело, молодые, здоровые ребята, и на отдыхе...
Но у меня было какое-то странное настроение — уж не знаю, чем оно было вызвано, только водка меня не брала, и я опьянел меньше других. На душе было как-то смутно — не до веселья, и я решил уйти. Ребята отговаривали: куда ты пойдешь один среди ночи, но я сказал: “Нет, ребята, вы как хотите, а я пойду”. Отправился в ванную, подержал голову под струей холодной воды — и ушел.
Когда подходил к аэродрому, километра за два, наверное, услышал: где-то постреливают. Дошел до палатки — тихо, безлюдно. Огляделся и лег спать. Не знаю, сколько времени проспал, только слышу: боевая тревога! Ну, думаю, опять: у нас эти боевые тревоги каждый день были. Побыстрее влез в сапоги — прямо на голые ноги, оделся и бегом к самолету. Смотрю — уже винты крутятся. Спрашиваю техника: “Пулеметы заряжены?” “Все в порядке, командир”, — отвечает. — И вот я готов, но чую — что-то не то: никаких заданий никто не дает, командир полка сам не знает, что делать. И тогда, может, потому, что хмель еще из головы не выветрился, я решил: взлечу первым, без команды. И решение мое оказалось трезвым, правильным — я это потом понял. Взлетел, набрал высоту, убрал шасси, смотрю — слева самолет — наш командир эскадрильи Касьянов. Значит, в небе я не один. Убираю газ, показываю ему: идти вперед, ты же командир, а он головой качает: нет, не могу, давай ты веди. Ну я на газ — и вперед. Только набрал высоту, гляжу — прямо под самым носом в прицеле у меня Хе-126. Мне ничего не оставалось делать, кроме как нажать на гашетку. Самолет сразу задымил, перевернулся, закувыркался в небе...
Командира своего из виду потерял, что делать дальше — не знаю. Решил вернуться на аэродром — рассвет уже вовсю занимался. Подлетел и вижу: все в дыму. Потом присмотрелся — здание служебное стоит, а ангаров нет. Не успел понять, в чем дело, как раздался треск на бронеспинке, и два “мессера” с крестами на крыльях надо мной пронеслись. Тут уж я полностью протрезвел — сделал какой-то немыслимый маневр и сорвался в штопор. У самой земли вывел самолет и ушел от “мессеров”. Но только когда снова поднялся над аэродромом и увидел, что там творится, понял: началась война. Картина была страшная: все кругом в огне — ад да и только... Чудом удалось уйти».
Вспоминает М.Ф. Королев:
«21 июня объявили тревогу. Вообще-то училище по тревоге поднимали как минимум два раза в неделю, так что никто особо и не побеспокоился. Выстроились на плацу. Вышел из штаба начальник училища — корпусной комиссар (было такое звание у политсостава) Иван Захарович Сусайков, вывел всех на лужайку и отдал не совсем обычный приказ: “Присаживайтесь, ребята, сейчас я прочитаю вам лекцию о войне с Германией... Договор договором, а на вред это не пойдет”.
Долго начальник говорил, до самого вечера. И о типах немецких танков рассказал, и о “гудериановской” тактике танковых клиньев. А вечером был концерт на свежем воздухе — постановка пьесы Шиллера “Разбойники”. Затянулась она настолько, что по училищу был отдан приказ: в воскресенье, 22 июня, подъем провести на час позже.
Утром, после завтрака, собрались в курилке. Все разговоры — только о предстоящем воскресном увольнении. Кто в кино собрался, кто на танцы.
И тут, в 11.30, заговорило радио: “В 12 часов будет важное правительственное сообщение”. В полдень в казарме стояла полнейшая тишина: командиры радиоточку отключили, а сами сообщение Молотова в штабе слушали, чтобы, так сказать, личный состав лишний раз не беспокоить. Потом построили училище, сообщили о начале войны и... приказали разойтись на занятия».
Вспоминает А.В. Сорокин:
«22 июня проснулись в три часа утра от страшного грохота. У кого койка рядом с оружейной комнатой, тот успел винтовку схватить, а большинство выбегало с пустыми руками. Немецкий бомбардировщик сбросил на военный городок несколько бомб, одна попала в дальнее крыло казарм. После переклички не досчитались двух десятков солдат, которые остались под теми развалинами. На построении комиссар полка во всеуслышание заявил, что это провокация со стороны немцев, после чего часть вывели в лес за полтора километра от окраины. До самого вечера малыми саперными лопатками копали себе окопы и щели. Ближе к обеду командиры наконец-то внесли ясность, сказав, что началась война с Германией, немцы ввели войска по всей нашей границе».
Вспоминает В.М. Алексеев:
«22 июня в четвертом часу утра немцы начали артподготовку. Снаряды летели через головы танкистов и разрывались где-то далеко в тылу. Продолжалось это минут сорок, а потом послышался приближающийся лязг танковых гусениц. В это же время от дивизионного начальства был получен первый боевой приказ: “Не стрелять, это провокация!”
Комиссар батальона внезапно решил провести собрание личного состава, чтобы разъяснить линию партии. Встал, сделал несколько шагов и был убит наповал одиночным выстрелом немецкого снайпера. Тут уж комбат взял ответственность на себя и приказал открыть огонь».
***
После своего выступления Молотов вернулся на свое рабочее место. Когда он вошел в приемную, следом появился Сталин.
— Ну и волновался ты, — сказал он Молотову. — Но выступил хорошо