*
Чем выше командир,
тем больше шансов
дожить до окончания войны.
*
Мы сыны не только Отечества,
но и всего человечества.
*
Проснулся утром,
сказал:
- убьют сегодня...
и к вечеру - погиб.
*
Пугающе-начальственная строгость неумных командиров.
*
Выходит раненый из боя
и смеется -
как чокнутый:
доволен, что остался жив.
*
У танка -
зренье стариковское:
вблизи он видит плохо.
*
Паршиво,
если смелость переходит в безрассудство.
*
После выстрела
орудие
подпрыгивало,
как лягушка.
*
После бомбежки -
в окопе,
тонко звеня,
осыпался песок.
*
Выстрел из танковых орудий:
- В вас!
- В вас!
- В вас!..
Бац!
--------
Победа!
Толкнул разрыв - и опрокинул. И жизнь моя -
оборвалась.
Зачем, зачем, судьба военная, ты так со мною обошлась!
Уж лучше было бы загнуться в том 41-м распроклятом,
Чем, всю войну пройдя, погибнуть в победном этом
45-м,-
Когда войне-то пустяки - часа четыре оставалось,
Когда последние снаряды с прощальным эхом
разрывались,
Когда товарищи мои - потом - стреляли вверх, кричали,
И похоронщики, как дети, с другими вместе ликовали,
О мертвых в первый раз забыв... И мы, растерзанные,
жалкие,
В крови засохшей и земле - у ног живых лежали рядом
И не мешали торжеству: в такое празднество великое
Туда и обратно
Идти туда – страшнее, чем обратно.
Вот почему, когда на фронт бредёшь,
Рождает внутренняя дрожь
Уже воронка возле медсанбата.
Совсем не то, когда идёшь назад,
Пропахший кровью, порохом и дымом, –
Покажется тогда глубоким тылом
С воронками своими медсанбат.
А между прочим, поимей в виду, –
И тут не спрячешься от пушек дальнобойных.
Но ты шагаешь мерно и спокойно
И не тревожишь душу понапрасну:
Ты видел смерть вблизи, ты побывал в аду, –
Ну и чистилище тебе уже не страшно.
День рождения
В нашей жизни не так уже много тепла.
Да и разве нас женщина – нас война родила.
И вовек не забудется этот роддом
Под взлохмаченным небом в окопе сыром.
Было хмуро, натоптано, ветрено, пусто.
Пули тюкали в мокрый, расплывшийся бруствер.
Сиротой безотрадной казалась поляна
с посечёнными насмерть стеблями бурьяна.
Но в осеннюю эту, военную слякоть,
Даже ели хотелось – нельзя было плакать.
И в окопчике тесном, согнувшись горбато,
Грели руки и душу о ствол автомата.
Костры 42-го года под Старой Руссой
Лес трещит от мороза – как будто в лесу кто стреляет.
Забивает дыханье январская лютая стынь.
У дороги лесной, не дойдя до переднего края,
жгут бойцы на привале свои фронтовые костры.
Гаснут зимние сумерки. Небеса налились синевою.
Над дорогой бледный серпик иззябшей луны.
Остаётся меж нами и этой треклятой войною
километров двенадцать, не больше, морозной лесной
тишины.
Ночью будем на месте. А утром пойдём в наступленье.
Станем вязнуть в снегу, пот и кровь утирая со лба.
И потянутся по лесу, но теперь уж в другом направленье,
вереницы израненных, злых молчаливых солдат.
И опять добредём до знакомых вчерашних стоянок.
И раздуем костёр, и усядемся тесно вокруг,
сунув прямо в огонь – отрешённо и деревянно –
головешки негнущихся, обмороженных рук…
Ох какая зима! Ох какая свирепая стужа!
Примерзает душа к позвоночнику мутной сосулькой.
Да, конечно, фашистским собакам приходится туже,
но и нам – не дай бог! – сиди у костра и не булькай.
Не спасают ни ватные брюки, ни валенки, ни полушубки.
Да и что они могут, когда всё мертвеет окрест,
ну а мы днём и ночью в снегу, на морозе – какие уж
сутки,
страстотерпцы, несём свой судьбою назначенный крест.
…Гаснут зимние сумерки. Небеса налились синевою.
Над дорогой повис бледный серпик иззябшей луны.
Снег скрипит, как резиновый, под солдатской ногою –
и морозное эхо звенит средь лесной тишины.
Вступление в Браунсберг
Города Восточной Пруссии встречали нас кладбищенской тишиной: дома целы, а жителей почти ни души, угнаны гитлеровцами в глубь Германии.
Люди ушли, а город остался.
Мёртвым, закованным в камень пространством,
телом, лишённым души.
Жутко бродить в этом городе гулком
по площадям, по пустым переулкам –
жутко, что нет никого.
Хоть бы в саду перед белым окошком
жалобно, что ли, мяукнула кошка, –
нету и кошек, представьте!
Только вороны над ратушей хмурой,
крытой внаклад черепицею бурой,
каркают хрипло и зло.
Славяне под Кенигсбергом
По Восточной Пруссии, асфальтом,
средь немецких стриженых равнин,
в фаэтоне с вещевым хозяйством
догоняет полк свой славянин.
Фаэтон в порядке!.. На резиновом
мягком подрессоренном ходу., –
для военных целей реквизирован
в 45-м радостном году.
Ничего устроился с комфортом.
Восседает словно фон-барон.
Рядом с вещмешком его потёртым
празднично играет патефон.
Патефон отобран по закону:
это наш, советский инструмент,
и пластинки тоже все знакомые –
Лидии Руслановой концерт.
Фриц, видать, огромный был любитель
Музычку послушать перед сном,
и в посылке с фронта сеё грабитель
в фатерланд отправил патефон.
Сколько же их было мародёров!
Что приметят – тотчас отберут,
и без всяких долгих разговоров:
– Матка, дай! А то пук-пук, капут…
Нынче справедливость восстановлена.
больше не пограбите – шалишь!
Нет, не ваши танки рвутся к Ховрину –
наши к Кенигсбергу подошли.
И с пластинки, с глянцевого круга, –
на сердечный полный разворот,
эх, на всю на прусскую округу
Лидия Русланова поёт:
«Жигули вы, Жигули,
До чего вы довели!..»
Город Ветка
Здесь шли ожесточённые бои…
И до сих пор, спустя уж треть века,
душа, как обожжённая, болит,
когда кондуктор скажет: – Город Ветка!
С годами время память притупило.
Но лишь блеснёт на Сож-реке вода –
и снова наплывает то что было,
как будто не кончалось никогда.
Я помню: мы не плакали в ту пору,
хотя бывало в пору ворот рвать.
А нынче – подступают слёзы к горлу,
и с ними не возможно совладать.