***
— Мне на запад, в Дублин, — растрескавшимися губами шепчет Ллевелис людям, которые поднимают его и Мэдди на борт огромного белоснежного лайнера. На боку гордо выведено большущими синими буквами: «Ирландский паром». И чуть мельче: «У. Б. Йейтс».
— Извини, малец, — усмехается человек в ядовито-желтом, с буроватой щетиной на подбородке, — мы как раз только оттуда и идём. Часов через пятнадцать будем в Шербуре-Октевиле. Там тоже неплохо, не Дублин, но тебе понравится.
***
Яшмовое безумие полыхает перед лицом двумя пряно-горчичными факелами, неразлучной парой болотных огней. Рот забит криком, как кляпом, не продохнуть. Десять изогнутых кинжалов, десять золотых серпов друида, десять слепых прислужников боли проворачиваются, режут, рвут и кромсают плоть изнутри, белые бусины омелы где-то под грудью испуганно пульсируют, сбившись в тугой комок. За что?
Это не баньши. Это белые бусины омелы, она отравлена их ядом, белым червем грызущим утробу, белесым клеем заливающим легкие. Она — паразит в ее кроне, приживала в ее теле, чужак в ее доме. Болотные огни пляшут змеиный танец, волокут за собой в гиблую топь, лгут, обещают удержать на зыбком пути. Вьюга ворожбы вязким варевом виснет в воздухе, пронзает прялкой пророчицы, кипит купелью кудесника… Когда же ее наконец прекратят убивать?
— Заткнись, психопатка! — сиплым карканьем, хохотом совы из ниоткуда. — У меня никто не умирает.
Никто?!?
Ядовитая яшма прожигает дыры в ее раздувшемся, изуродованном теле, сминает его расплавленный воск, как пожелает. Кто она вообще? Где она?
Узы Фенрира рвутся, рвутся, рвутся… И разом точно что-то исчезает: солнце проглочено волчьей пастью, небо осиротело, но она — тяжелая, как тысяча столетий, скала на краю вселенной — теперь свободна!
На одно мгновение…
Тонкой порванной струной, раненым птенцом захлебывается новая песнь, парит в пустом гранитном небосводе, латает разверстую воспаленную рану ласковым шелком. Порывисто дышит, прижимаясь белой, точно омела, ладошкой к груди. Кровавые всплески липнут к сердито нахмуренному лбу, прозрачно-ледяные капли глаз — чужих и знакомых, любимых и ненавистных — вонзают острые шипы белого боярышника в истерзанное сердце. Фьёль (да-да, ее зовут Фьёль! тот, кто зовется Киэнном — не она!) осторожно проводит рукой по спутанным гранатово-алым волосам девочки:
— Это что, кровь? Отмой же!
Алхимик качает головой:
— Такие, как у тебя. Странно, но бывает.
В груди ликующим хохотом мечется шаровая молния: провела, обманула! Это не его, это моя, моя, только моя! Провались в Бездну, Дэ Данаан! Иди и пососи Фенриров хрен! Не получишь ее, не получишь!
Яшмовое пламя вновь впечатывается в кожу, клеймит ее племенным тавром, прямо над переносицей:
— Не дури, кобылка. Ты же знаешь, ему нужна наследница.
— Ты сказал, никто не умирает! — протестует Фьёль.
Рыжий пикси смеется, точно хлещет бичом:
— Ну так ты же не умрешь.
Не отдам! Отпусти! Она моя, моя, только моя!
Они ее не получат! Пропади они все пропадом, гори синим пламенем!
Фьёль торжествующе хохочет. Пусть прислужница фоморов берет себе кого угодно, но не ее алую искорку, кровь ее сердца!..
Сверкающе-черный клинок с ликом колибри на рукояти падает, падает, падает… Грязный алтарь королевского трона пачкает свежее пятно цвета брусничного варенья. Клочья пены — белой, белой, точно омела — сочатся меж пальцев. Кровь и пена там, где мгновение назад была она – моя, только моя девочка.
Отдай!
Рот забит криком, как кляпом. Болотные огни предательски пляшут. Не знающий пощады и жалости правнук Нуады Среброрукого омывает кровавые руки в сбросивших оковы призрачных водах Аннвна…
В мраморном небосводе тоскливо плачет белая-белая четверолапая птица, белый крылатый зверь с очами цвета лаванды.
***
Над головой размеренно покачивался полосатый абажур, подозрительно похожий на разноцветное сомбреро. За стеной крикливый базарный гомон, раскаленный, как сковорода, сухой до першения в горле воздух густо пропитан жареной кукурузой, смолистым дымом, едким потом и жгучим халапеньо. Выкрашенную в желтый цвет стену напротив украшало психоделически яркое панно с розами и смеющимся черепом-калаверой. Справа от окна — распятие, сплошь оплетенное ацтекскими орнаментами, на полке комода керамический орел терзает змея.
Мексика? Я все еще сплю?
Киэнн осторожно спустил на пол босые онемевшие ноги. Руки тоже деревянные, но его, нормальные, чуть загорелые мужские руки, без фарфоровых пальчиков с расписными пурпурными ноготками. Из амбразуры настенного зеркала воспаленными, глубоко запавшими глазами уставилось его же отражение: волосы скомканы в колтуны-дреды, рожа как у той самой калаверы с мексиканского карнавала, но определенно я. Вон, даже все еще свежие шрамы на груди от когтей глейстиг. И ожог от стального креста чуть повыше них. Одежды ни клочка, конечно, но это-то как раз полностью нормально для тебя.