С самого раннего утра в воскресенье весь Уезд уже на ногах. Кому не надо в шахты или к домнам, кто не служит в Праге швейцаром, солдатом, сторожихой уличных уборных, судомойкой в ресторане — все собрались у ворот обеих усадеб.
— И не совестно вам смотреть на чужую беду! — удивленно бросает мать, когда туда же отправляются и отец с Франтишком.
Однако чуть позже она не выдерживает и тоже бежит смотреть.
Все — как на похоронах: и то, что люди в черных воскресных костюмах, и то, что состав присутствующих самый пестрый. Тут и неразумные сопливые ребятишки, и оробевшие бедняги, моментально забывшие о светлых комнатах, в которых еще несколько дней назад собирались начать новую, беззаботную жизнь, а теперь не желающие иметь с этим ничего общего, и те, кто, не имея ни малейшего понятия о том, как будет строиться руководство кооперативом, уже вообразил себя управляющим, приказчиком, надсмотрщиком; толпятся здесь лодыри, воры, паразиты, мечтающие только о том, как бы пожрать дичинки, зайчатины в сметане или фаршированного фазана, куропаток и охотничий гуляш в лучшем ресторане пана Крампера; равнодушные скотницы, сезонные рабочие, которые сегодня здесь, а завтра там. Если отсутствуют духовные особы — из монастыря ли, впрочем недавно закрытого и опустевшего, или из соседних Птиц, — то этот пробел восполняется присутствием трех представителей Корпуса национальной безопасности: одного из районного отделения, двух местных.
Священный ужас, однако, длится недолго. Вскоре он уступает место вежливому любопытству, с каким люди смотрят, как выносят и грузят на подводы предметы старинной обстановки. Моментами вспыхивает даже глубокое удивление. Если никто из выселяемых богатеев никогда не заходил в жилище своих батраков, то и последние не переступали порога, отделявшего два социальных слоя, хотя бы этот самый порог был всего в каком-нибудь десятке метров. Массивная дубовая мебель, громоздкие буфеты, ковры, под тяжестью которых шатаются три носильщика — один впереди, другой посередине, третий в конце, — можно подумать, весь просторный дом был выстлан коврами сверху донизу; шеренга корзин, набитых посудой, напоминает караван в пустыне. Случаются и веселые минутки, рассеивающие общее чувство неловкости. Например, когда выносят кресло-качалку, о назначении которого зрители до сих пор понятия не имели. С таким же юмором комментируют появление большого рояля — а ведь зрители не знают, что в доме скрывается еще один. Сколько дом стои́т, никто никогда не слышал, чтоб в нем звучала музыка. Почтительный ропот вызывает фотография, огромная, под стеклом; на ней старая хозяйка дома в числе делегаток от аграрной партии и — в окружении очаровательных дам — президент Масарик. Как жаль, что столь высокие связи не принесли деревне никакой пользы! В глубине души так чувствуют все зрители, фотография углубляет пропасть между теми, кто уезжает, и теми, кто остается.
Но вот все погружено; перед опустевшим домом стоят мужчина, женщина, двое почти взрослых детей — юноша и девушка, — старик, чей сын был в Англии, и старуха, чье изображение мы только что видели на фотографии рядом с президентом Масариком.
— Как они будут нас ненавидеть! — шепчет мать Франтишка.
Кое-где в толпе раздаются всхлипывания. Всем хочется, чтоб все поскорее кончилось, но ни у кого не хватает смелости подать знак, чтоб уезжающие, ради всех святых, сели бы уже на подводы и отправились куда глаза глядят. Наконец старуха насмешливо показывает на надпись, уже до того оббитую и стершуюся, что ее никто и не помнит: «Благослови, боже, сей дом — строил я, кому жить в нем?» Потом, пожав плечами, высокая, лишь чуть-чуть согбенная, она отходит к подводам, опираясь на палку.
Никто не подает им руки, никто не желает счастливого пути, не машет платочком. Сцена напоминает кадры немого фильма без музыкального сопровождения. Толпа расходится. Никому уже не хочется стать хозяином покинутой усадьбы, никто не спорит из-за светлых комнат, не мечтает о зеленой охотничьей шляпе с пером сойки. Величие минуты подавило мелочные желания. Во всяком случае, на этот день. Люди переговариваются о том, что скоро пришлют каменщиков и перестроят помещичьи дома — в каждом выкроят по четыре двухкомнатные квартиры.
Мысль об этих квартирах в просторном, полном солнца доме крепко засела в голове Франтишковой матери; и она говорит:
— А мы так и помрем в Жидовом дворе!
— Участки должны сначала разметить, и сперва надо за них заплатить. Не могу же я сам явиться в поле, выкосить хлеб на этом месте да выкопать там яму под фундамент, — вполне резонно возражает отец.