Добролета, Доброхима, красный силуэт рабочего между красных труб на штукатуренной стене над головами чаепийц и курителей махорки напоминают о далекой-далекой
Москве, где гремит жизнь.
Вернулся Сашок из уборной и сказал, кивнув на стойку:
– Из-за этой вон дамочки тоже у нас ноги кое-кому перешибли, дел двадцать в народном суде из-за нее разбиралось. Знаменитость.
Действительно, за стойкой лениво стояла полногрудая «дамочка» в ситцевом полосатом платье, широколицая, напудренная, с маленьким носиком, с гребенками в туго завитых волосах.
С ней разговаривал, навалясь локтем на стойку, низкорослый человек в черных брюках и в штатском френче.
Длинный нос его только что заехал в блюдо с жареной печенкой, нюхал из горшка с селедками.
– Пожалуй, съем, – сказал этот человек и поволоко поглядел на дамочку за стойкой. – Положите мне печеночки и положите мне половину селедочки. Какую половину? А
какую сами захотите – хоть с хвоста, хоть с головы.
Он сел за столик, положил ногу на ногу, закусил зубом папироску, прищурил глаз от дыма.
Дамочка небрежно поставила перед ним тарелки с печенкой и селедкой, отвернулась равнодушно. Но он пригласил:
– Садитесь, Раиса Павловна, за стол. Вы мне не помешаете, а даже наоборот.
Вместо ответа она выпятила нижнюю губу, стала поправлять гребенки.
– А я вчера в кинематографе три сеанса высидел на
«Молчи, грусть, молчи», – вы не изволили явиться; вопрос
– почему?
Роковая дамочка дернула плечиком, ушла за стойку. Он оборотил к ней длинный свой волнистый нос и, вытаскивая из зубов селедочную косточку, сказал насмешливо:
– Ну-ка, сознайтесь, а ведь я вас вчера таки смутил немножко.
– Чем это вы меня смутили? Оставьте ваши подходы.
– Своими песнями, гражданочка. – И, очень довольный, он изо всей силы принялся резать печенку.
Сашок сказал Буженинову:
– Это Утевкин. Ухажер, первый фокстротист. У него расчет, что вы сестре про его фигли-мигли расскажете. А
Надежда Ивановна с этой Раисой лютейшие враги: одного летчика в прошлом году не поделили.
К Сашке подошли двое неизвестных в романовских полушубках, забрызганных дорожной грязью, и они втроем отсели за соседний столик, совещаясь по хлебному делу.
Буженинов вышел из пивной.
Ветер на площади покачивал баранки и связки вяленой рыбы в рогожных палатках, задирал ухо собачонке, сидевшей на возу с сеном. Визжал поросенок, которого мужик тащил за ногу из мешка. Крепко пахло соленым салом, дегтем, навозом. На сухом тротуаре, около кучи банных веников сидела здоровенная баба в ватной юбке и, повернувшись к площади голой спиной, искала вшей в рубашке.
Седой человек в старом офицерском пальто с костяными пуговицами остановился, посмотрел бабе на спину и спросил уныло:
– Почем веники?
– Два миллиарда, – сердито ответила баба.
Вот старый еврей, тряся головой, молча тащил за шею гусенка из-под мышки у худого страшноглазого мужика.
Гусенок был жалкий, со сломанным носом. Еврей скорбно осматривал лапки и крылья, дул ему в нос, давал цену.
Мужик запрашивал:
– Это – гусь, его раскорми – кругом сало.
И тащил гусенка за шею к себе.
– Он и кушать не может, у него нос отломан. Зачем мне больной гусь? – говорил еврей и опять тащил гусенка.
– У тебя нос сломан! – кричал мужик нутряным голосом. – Ты гляди, как он жрет. – И он совал корку, и гусенок жадно давился хлебом.
У телеги с глиняными горшками закричали две бабы, поссорясь. Милиционер с каменным лицом шел к ним не спеша, и бабы замолчали, уставились на красноголового, как крысы.
– В чем дело, гражданки? Пожалуйте в отделение.
Вот почтенный старичок в очках, продавец львов из бумажного теста с зелеными рылами и расписных свистулек, не обращая внимания на суету и шум, читал книжицу.
Перед ним стоял пьяный человек, перекинувший через плечо грязные валенки, видимо принесенные на продажу, и повторял зловеще:
– Предметы роскоши – не дозволяется. Это мы сообщим кому следует.
Василий Алексеевич обогнул по тротуару базарную площадь, миновал сад, где от рассвета до ночи неугомонно кричали грачи над гнездами да на зазеленевшем лугу играла в мяч стайка мальчиков, и вышел на обрыв к реке.