Выбрать главу

– Представление откладывается, – прошептал он, накрываясь одеялом.

Я НЕ ТАК УЖ ПЛОХ

Утро было скучное, серое, и за окном ветки сосны раскачивались от ветра. Матвеев проснулся с тяжёлой головой и долго лежал, стараясь догадаться, который час.

Потом он встал, лениво оделся и отправился бродить по дому. Стук костылей выводил его из себя, – тогда он пошёл к Александре Васильевне, выпросил у неё лоскут материи и долго возился, обматывая концы костылей. Это помогло ему убить полтора часа, но впереди был ещё целый день.

Он снова вернулся в свою комнату, вынул старые письма, заметки, документы, клочки бумаги – весь этот хлам, который заваливается по карманам, и начал его просматривать. Сначала было скучно, но потом ему удалось убедить себя в том, что это интересно. Здесь были обрывки каких-то тезисов, клочки дорожных впечатлений и стихи о германской революции, – до того плохие, что он улыбнулся: как это он мог написать такую дрянь! На скомканном листке, разрисованном домиками, лошадьми и профилями, было начало письма к Лизе:

«Моя дорогая, – прочёл он. – Мы стоим три часа на какой-то станции и простоим ещё пять. Безайс…»

На двадцать строк шло описание того, что делал Безайс.

Потом о каких-то дровах.

«Меня грызёт тоска, – читал он. – С какой радостью я увидел бы тебя! У меня горит сердце, когда я думаю о тебе…»

Он покачал головой. «Горит сердце!» Странное дело: отчего это, когда пишешь, то выходит лучше, чем когда говоришь вслух? Ему ни разу не приходили в голову такие слова, когда он с ней разговаривал. Так, какие-то глупости: как здоровье, что нового.

«Это письмо я пишу больше для себя, потому что оно приедет одновременно со мной, – читал он дальше. – Мне кажется, будто я болтаю с тобой, и опять вечер, и мороз, и эта лавочка около общежития. Ни одну женщину я не любил так. У меня есть странная уверенность, что мы сошлись надолго – на годы…»

Он почувствовал какую-то неловкость и порвал письмо на мелкие клочки.

Дальше шли различные бумажки, относящиеся к их пребыванию в вагоне: несколько листиков из блокнота, на которых они играли в крестики, железнодорожные билеты и карикатуры, которые они рисовали друг на друга. Все это напомнило ему хорошее время – печку, пятнистый чайник и старый, расхлябанный вагон, в котором они неслись навстречу своей судьбе. Вот что удивительно: почему это людям хочется как раз того, чего им нельзя делать?

Это навело его на другую мысль. Он сам, не оглядываясь, топтал конём упавших в траву товарищей и летел вперёд, где поблёскивала ружьями чужая цепь, потому что некогда и невозможно было сказать им последнее слово.

Другие умели падать молча, – сумеет и он.

«Небось не сахарный», – подумал он.

В пиджаке в кармане была дырка, и за подкладкой лежал твёрдый квадратный предмет. Он нащупал его и высоко поднял брови.

– Посмотрим, посмотрим, – прошептал он. – Что бы это могло быть? – Он засунул туда руку, отлично зная, что это такое.

Это была фотография Лизы, отклеенная с какого-то удостоверения, испачканная печатью и чернилами. Он вытащил её и порвал, прежде чем успел пожалеть об этом.

Самое обидное тут было вот что. В этом городе, в его холодных острых углах, люди делают свою работу. Люди схвачены этой работой, как обойма схватывает патроны, – а он, истраченный патрон, выброшен из пачки и лежит, вдавленный в землю, и на него наступают ногами.

Вчерашний вечер вспомнился ему: дым, чёрные глаза

Николы, самовар. Он понимал, что вёл себя глупо. Не то, совсем другое надо было говорить. Прислонившись к стене и опираясь на костыль, он снова разговаривал с Николой –

возмущался, упрашивал, шутил, поглядывал на себя в зеркало. Ведь девушкам – даже девушкам! – дают работу.

Это его особенно сердило. Он не так уж плох, как это может показаться с первого раза. Годится для стрельбы, –

если стрелять с колена.

Вынув револьвер, он разрядил все гнезда барабана, стал посреди комнаты на одно колено и, внимательно целясь в чернильницу, начал щёлкать курком. Понемногу он нашёл в этом какое-то удовлетворение. Он целился в свою судьбу

– в прошлое, отмеченное этой глупой пулей, и в пустое будущее. Поезд бешено нёс его через тысячи вёрст, под колёсами стонали мосты, клубился снег. Он спешил, считая минуты, чтобы здесь вечером между забором и скворечней ему разнесли пулей кость на левой ноге. А в будущем у него костыли и какой-нибудь тихий кружок политграмоты два раза в неделю. На собраниях женщины уступают ему место: «Садитесь, товарищ Матвеев. Мы постоим».