Потом он придумал новый способ и стал расклеивать воззвания около лавочек, на которые можно было поставить ведёрко. Он вошёл во вкус и уже не боялся ничего. На углу, согнувшись на козлах, зябли извозчики. Он спросил у них, который час, потом сказал, что завтра, наверное, будет оттепель, и пошёл дальше, внутренне смеясь. Завтра будет кое-что получше оттепели – для него, например. Это совсем развеселило его; остановившись около телеграфного столба, он на свету с холодной наглостью наклеил бумагу и, не торопясь, завернул за угол. Тут ему подвернулся почтовый ящик и через несколько шагов – водокачка.
Оглядываясь, он издали видел сверкавшую в лунном блеске бумагу.
Город раскрывался навстречу новыми улицами с палисадниками, с заиндевевшими деревьями, немой и сонный. Старый ветер дул в лицо, зажигая кровь, Матвеев пошёл, распахнув шинель, навстречу ветру, не помня себя от небывалого мучительного восторга. Он шёл догонять своих, и всё равно, по какой земле идти – по травяной
Украине, которую он топтал конём из конца в конец, или по этому перламутровому снегу. В неверном тумане шли призрачные полки, скрипела кожа на сёдлах, тлели цигарки, и здесь, на этих заворожённых улицах, он слышал, как звякают кубанские шашки о стремена. Кони, кони, весёлые дни, развеянные в небо, в дым!
И когда сзади, разламываясь на звонкие куски, прокатился выстрел, Матвеев не испугался. Выстрел был последней, самой высокой нотой в этой серьёзной музыке. Он сунул руку в карман, где пролежал себе место чёрный револьвер, и вдруг вспомнил, что отдал его Безайсу.
– Вот так штука! – прошептал Матвеев ошеломлённо.
Сзади ещё и ещё торопливо захлопали выстрелы, пули пошли сверлить голубой туман. Раздались шаги и тревожный крик:
– Стой!
Он сам испортил себе игру, но теперь было поздно и некогда жалеть. Изо всех сил он побежал вперёд, прыгая на костылях. Получилось неплохо, во всяком случае, могло быть и хуже. Он искал глазами открытую калитку, незапертые ворота, но не было ни одной щели.
Они не стреляли больше и бежали молча по его следам.
Поворачивая за угол, он мельком увидел двоих с винтовками, в шинелях. Он удвоил усилия и нёсся вперёд на своих костылях с сумасшедшей, как ему казалось, скоростью.
«Убегу!» – решил он вдруг, и сердце запело в нём, как птица.
Но уже бежали ему навстречу ещё трое, уже видел он их штыки и жёлтую кожу подсумков; впереди, хлопая полами шинели, бежал офицер – отчётливо были видны на нём ремни и шашка, которую он придерживал рукой на отлёте.
Тогда Матвеев бросил свёрток бумаги и ведёрко – оно покатилось, загремев, – кинулся в узкий угол, черневший между двумя домами, и замер, прижавшись пылавшим лицом к ледяным камням. Здесь был чёрный, неподвижный мрак и впереди проход блестел, как серебряная дверь.
Крепкий топот сапог приближался с обеих сторон.
Сначала добежали те двое, которые догоняли его, и, брякая винтовками, остановились за стеной, не показываясь. Через несколько секунд слева подошли остальные, – шли уже шагом, шурша шинелями по стене, потому что бежать ему было некуда. Они окликнули тех двоих.
– Хамидулин, ты? – И солдат справа ответил что-то.
– Оружие есть?
Это спрашивали уже у Матвеева.
– Нет.
Снова раздались торопливые голоса, шаги, потом в проходе показался офицер – пожилой усатый человек с повязанной щекой; он стоял, держа револьвер вперёд.
– Подними руки вверх.
Матвеев помолчал. Они хотели взять его со всеми удобствами, как покупку с прилавка, – по крайней мере этого не будет.
– Иди сюда, я с тобой что-то сделаю, – ответил он.
Угроза была беззубая, жалкая, и офицер понял это, –
оружия у него не было, иначе он отстреливался бы.
– Вылазь оттуда.
– Не пойду! – глухо отозвался Матвеев.
Офицер вздохнул, потом спрятал револьвер в кобуру и поправил повязку. Много раз приходилось это слышать, и не было уже ни возбуждения, ни любопытства, ни дрожи –
ничего. Все они надеются на какой-то последний, безумный шанс и – смешно – не понимают того, что есть закон, точный и немой, с которым нельзя спорить, как нельзя спорить с камнем. Люди проявляют болезненный интерес к своему концу. Конечно, этому, загнанному в угол, кажется, будто на всей земле ему первому приходится умирать.
– Ну, вылазь, вылазь, – сказал он терпеливо.