Как и всегда бывает в таких случаях, повседневная мелочная жизнь города шла своим чередом, стараясь по возможности не замечать революции. Поэты писали стихи, но только не о революции. Художники-реалисты писали картины на темы старинного русского быта — о чем угодно, но не о революции. Провинциальные барышни приезжали в Петроград учиться французскому языку и пению. По коридорам и вестибюлям отелей расхаживали молодые, изящные и веселые офицеры, щеголяя малиновыми башлыками с золотым позументом и чеканными кавказскими шашками. В полдень дамы из второразрядного чиновничьего круга ездили друг к другу на чашку чая, привозя с собой в муфте маленькую серебряную или золотую сахарницу ювелирной работы, полбулки, и при этом они вслух мечтали о том, как бы было хорошо, если бы вернулся царь или если бы пришли немцы, или если бы случилось что-нибудь другое, что могло бы разрешить наболевший вопрос о прислуге… Дочь одного из моих приятелей однажды в полдень вернулась домой в истерике: кондукторша в трамвае назвала ее «товарищем»!
А вокруг них корчилась в муках, вынашивая новый мир, огромная Россия. Прислуга, с которой прежде обращались как с животными и которой почти ничего не платили, обретала чувство собственного достоинства. Пара ботинок стоила свыше ста рублей, и так как жалованье в среднем не превышало тридцати пяти рублей в месяц, то прислуга отказывалась стоять в очередях и изнашивать свою обувь. Но мало этого. В новой России каждый человек — все равно мужчина или женщина — получил право голоса; появились рабочие газеты, говорившие о новых и изумительных вещах; появились Советы; появились профессиональные союзы. Даже у извозчиков был свой профсоюз и свой представитель в Петроградском Совете. Лакеи и официанты сорганизовались и отказались от чаевых. Во всех ресторанах по стенам висели плакаты, гласившие: «Здесь на чай не берут» или: «Если человеку приходится служить за столом, чтобы заработать себе на хлеб, то это еще не значит, что его можно оскорблять подачками на чай».
На фронте солдаты боролись с офицерами и учились в своих комитетах самоуправлению. На фабриках приобретали опыт, и силу, и понимание своей исторической миссии в борьбе со старым порядком эти не имеющие себе подобных русские организации — фабрично-заводские комитеты. Вся Россия училась читать и действительно читала книги по политике, экономике, истории — читала потому, что люди хотели знать… В каждом городе, в большинстве прифронтовых городов каждая политическая партия выпускала свою газету, а иногда и несколько газет. Тысячи организаций печатали сотни тысяч политических брошюр, затопляя ими окопы и деревни, заводы и городские улицы. Жажда просвещения, которую так долго сдерживали, вместе с революцией вырвалась наружу со стихийной силой. За первые шесть месяцев революции из одного Смольного института ежедневно отправлялись во все уголки страны тонны, грузовики, поезда литературы. Россия поглощала печатный материал с такой же ненасытностью, с какой сухой песок впитывает воду. И все это были не сказки, не фальсифицированная история, не разбавленная водой религия, не дешевая разлагающая макулатура, а общественные и экономические теории, философия, произведения Толстого, Гоголя и Горького…
Затем — слово. Россию затоплял такой поток живого слова, что по сравнению с ним «потоп французской речи», о котором пишет Карлейль, кажется мелким ручейком. Лекции, дискуссии, речи — в театрах, цирках, школах, клубах, залах Советов, помещениях профсоюзов, казармах… Митинги в окопах на фронте, на деревенских лужайках, на фабричных дворах… Какое изумительное зрелище являет собой Путиловский завод, когда из его стен густым потоком выходят сорок тысяч рабочих, выходят, чтобы слушать социал-демократов, эсеров, анархистов — кого угодно, о чем угодно и сколько бы они ни говорили. В течение целых месяцев каждый перекресток Петрограда и других русских городов постоянно был публичной трибуной. Стихийные споры и митинги возникали и в поездах, и в трамваях, повсюду…
А всероссийские съезды и конференции, на которые съезжались люди двух материков — съезды Советов, кооперативов, земств, национальностей, духовенства, крестьян, политических партий; Демократическое совещание, Московское Государственное совещание, Совет Российской республики… В Петрограде постоянно заседали три-четыре съезда сразу. Попытки ограничить время ораторов проваливались решительно на всех митингах, и каждый имел полную возможность выразить все чувства и мысли, какие только у него были…
Мы приехали на фронт в XII армию, стоявшую за Ригой, где босые и истощенные люди погибали в окопной грязи от голода и болезней. Завидев нас, они поднялись навстречу. Лица их были измождены; сквозь дыры в одежде синело голое тело. И первый вопрос был: «Привезли ли что-нибудь почитать?»
Внешних, видимых признаков совершившейся перемены было много, но, хотя в руках статуи Екатерины Великой против Александрийского театра торчал красный флажок, хотя над всеми общественными зданиями тоже развевались красные флаги, иногда, впрочем, выцветшие, а императорские вензеля и орлы были повсюду сорваны или прикрыты; хотя вместо свирепых городовых улицы охраняла добродушная и невооруженная гражданская милиция, тем не менее еще сохранилось очень много странных пережитков прошлого.
Так, например, оставалась в полной силе табель о рангах Петра Великого, которой он железной рукой сковал всю Россию. Почти все, начиная от школьников, еще продолжали носить установленную прежнюю форменную одежду с императорскими орлами на пуговицах и петлицах. Около пяти часов вечера улицы заполнялись пожилыми людьми в форме, с портфелями. Возвращаясь домой с работы в огромных казармоподобных министерствах и других правительственных учреждениях, они, быть может, высчитывали, насколько быстро смертность среди начальства подвигает их к долгожданному чину коллежского асессора или тайного советника, к перспективе почетной отставки с полной пенсией, а может быть, и с Анной на шее…
Все переменилось, и все осталось тем же. Революция потрясла страну, углубила распад, запугала одних, ожесточила других, но еще ничего до конца не смела, ничего не заменила.
10 октября.
Теперь всюду и все говорят о революции как о пропащем деле и не считают это даже революцией.
— Неделю, — скажут, — была революция или так до похорон, а потом это вовсе не революция.
Простая женщина подошла в трамвае к важной барыне и потрогала ее вуальку на ощупь.
— Вот как они понимают свободу! — сказала барыня.
Императорский Санкт-Петербург казался скорее погруженным в летаргический сон, чем мертвым. Чугунным монументам монархии революция вставила в руки красные флажки. Большие красные полотнища развевались над фронтонами правительственных зданий. Но дворцы, министерства, штабы жили совсем отдельно от своих красных знамен, которые к тому же под осенними дождями изрядно поблекли. Двуглавые орлы со скипетром и державой, где можно, сорваны, но чаще задрапированы или наспех закрашены. Они кажутся притаившимися. Вся старая Россия притаилась, с перекошенными от злобы челюстями.
Легковесные фигуры милицейских на перекрестках улиц чаще всего напоминают о перевороте, который смел «фараонов», похожих на живые монументы. К тому же Россия вот уже почти два месяца именуется республикой. Царская семья находится в Тобольске. Нет, февральский вихрь не прошел бесследно. Но царские генералы остаются генералами, сенаторы сенаторству-ют, тайные советники ограждают свой сан, табель о рангах сохраняет свою силу, цветные околыши и кокарды напоминают о бюрократической иерархии, и желтые пуговицы с орлом отмечают студентов.