Выбрать главу

— Почему вы с ней не поговорите?

— А ты много разговаривал? Да разве ей можно хоть слово сказать — порох, спичка. Легче керосин в печку лить. «Вы, бабуся, ничего не знаете, вы, бабуся, ничего не понимаете!» Только ты ей ничего не говори, Тимоша. Может, Иван слово закинет. На Ивана надеюсь, — Александра Терентьевна стала торопливо, звеня ложечкой о стекло, размешивать пустой кипяток; потом подняла голову — старый литейщик со стены смотрел на нее со снисходительной суровостью.

— Он меня из Питера привез. Я ведь питерская, — кивнув литейщику, тихо проговорила старуха. И так же тихо, заговорщицки, Тимош откликнулся:

— Не любите вы Левчука? — ему и боязно было и радостно восстать против этого имени, избавиться от гипноза гладких фраз.

— А за что любить? Трус, трещотка, пустая душа. Ему что — ему шум нужен. Где шум, там и он.

— Крепко не любите его.

— Мало сказать, не люблю, — Александра Терентьевна перестала звенеть ложечкой, — пока мой старик был жив, — взгляд ее снова остановился на портрете, — он моего как огня боялся. Покойник его всего насквозь видел. Крикнет, бывало: «Спиридон!» Сразу хвост подожмет, так на задних лапках и бегает. А теперь что, — теперь ему раздолье.

— Ну, найдутся люди!

— Да хоть бы уж. До чего осмелел. Рад, что старое позабылось. А ведь какие штуки выкомаривал — в двенадцатом году партию призывал распустить, ликвидировать.

— Да как же он в Сибирь угодил?

— Э, милый мой, много ли на Руси требуется, чтобы в Сибирь угодить. За жену больше. Жена у него превосходная женщина была. Настоящая партийка, царство ей небесное. Ее забрали, ну и Левчука по одному с ней делу.

— Страшные вещи говорите вы, Александра Терентьевна, — недоверчиво посмотрел на старуху Тимош, — настоящая партийка?.. Да как же она такому верила?

— Ну, милый мой, наша сестра всегда доверчивая. Любую возьми, хоть партийную, хоть беспартийную, хоть с высшим образованием, хоть без высшего. На колени бухнулся, кулаком в грудь ударил: «каюсь, отрекаюсь, извиняюсь» — много ли нужно.

— В Сибирь всё же поехал!

— Поехал, коли повезли. А теперь вернулся — не кается и не извиняется. Сам всему голова. Умней всех, левей всех. Сам передовой. Ему что сейчас нужно, Тимошенька, — молодежь нужна, ваши головы послушные.

— Неужели Агнеса верит ему?

— Э, все вы такие, головы молодые: я говорю — меня слушаешь, он заговорит — его станешь слушать.

— Нет, Александра Терентьевна!

— Не торопись со своим «нет». Выйдет он на подмостки, головой тряхнет, бородкой поведет, сверкнет стеклышками, слово горячее бросит, — ты же первый про меня подумаешь: набрехала на человека, проклятая старуха, из ума выжила.

— Нет, Александра Терентьевна, никогда. Не люблю я Левчука досмерти.

— Не любишь, а слушал. Рот раскрыл да слушал.

— Не его слушал, слова слушал. Слова умеет говорить.

— То-то и оно. Не любить мало. Понять, разгадать человечка надо. И этого мало. Сам понял — полдела, другого заставь понять. Сама-то я всё понимаю, сердцем чую, что лихой человек, ни в чем не переменился, как был, так и остался злодеем для партии. А поди-ка другим докажи. Облаяла, скажут, Терентьевна невинного человека. Кто мне поверит? Что я против него? Ишь, прилетел, орел — курицын сын!

— Я верю вам, Александра Терентьевна. И вот ему верю, — взглянул Тимош на портрет старого литейщика, — впервые пришел к вам, увидел его, так и поверил. «Ну, думаю, хорошие тут люди живут». Я и Агнесе верю. Что бы там ни было. И хочу, чтобы они счастливы были с Иваном. Любит она Ивана, Александра Терентьевна?

— Да кто ее разберет, если она сама в себе не разберется? Девка не плохая, добрая, умная. Одна беда — фантазии в голове много. Матушка ее тоже артистами увлекалась.

Тимош подошел к полке:

— А книги не все забрала!

— Да это не ее. Подружка оставила на сбережение. В Питере она сейчас — подружка. Она старше Агнесы, давно уж в партии. Летом приезжала к нам.

Тимош невольно глянул на книжные полки — зачитанный томик Уайльда стоял нетронутый на прежнем месте.

— С Парижем переписывалась — с Лениным! — Александра Терентьевна поднялась, провела рукой, словно отгоняя докучливые заботы и тревоги, лицо ее просветлело:

— Томится он на чужой стороне. В Россиюшку свою стремится. Про всех рабочих людей во всем мире думает, а душа наша, русская. Книжку на родном языке достанет, посылку пришлют из дому — великий праздник для него: землей нашей, говорит, зимушкой повеяло! Русский человек!

Она глянула на Тимоша снизу вверх детски радостными глазами:

— Приедет он к нам, скоро приедет. Вспомнишь мое слово: вот завтра проснемся, солнышко взойдет, а по всей нашей земле гремит уже: Ленин!

Распрощавшись с Александрой Терентьевной, ничего не сказав о том, что произошло в его семье, Тимош вышел на улицу.

Было еще светло. Где-то, наверно на городской площади, военный оркестр играл «Марсельезу». Проехал грузовик, разбрасывая листовки, господин в замасленном пиджаке призывал прохожих поддерживать Временное правительство.

Тимош оглянулся — далеко в переулке загорелся неяркий огонек — видно, Александре Терентьевне непривычно и тоскливо было оставаться одной.

«Опустел наш улей…»

Тимошу вспомнилось, как гудел этот улей, встревоженный появлением Левчука, вспомнились нападки Павла на Спиридона Спиридоновича, казавшиеся тогда непонятными. Теперь всё постепенно становилось на свое место: не затея молодежи заставила Павла насторожиться, а человек, который собирал молодежь!

Среди всех этих важных дум и забот возникло вдруг навязчивое, нелепое: внезапно, ни с того ни с сего, представился недопитый стакан кипяточка — так и стоял перед глазами, наполненный до краев, с тонкими усиками пара; Тимош пожалел, что не выпил горячего.

Первым долгом решил заглянуть в театр и узнать, не началось ли собрание. Не доходя квартала, увидел у входа в театр толпу людей, ему даже почудилось, что различил среди них бородатого студента и его товарищей. Но когда Руденко подошел к театру, все уже разошлись, и только на скамеечке у дверей сидела привратница, щелкала подсолнечные семена, аккуратно собирая шелуху в передник, а потом вытряхивая на землю. Справа и слева — со всех дворов — спешили к ней соседушки, черпая пригоршнями семена и новости; уходили, оставляя за собой след подсолнечной шелухи — он так и разбегался веером во все стороны.

— Здравствуйте! Собрание скоро начнется? — приблизился к ней Тимош.

— Здорова, черноброва! Тебе которое собрание потребовалось?

— Тут железнодорожники должны собираться. Железнодорожный район.

— Нету-нету.

— Да как же так? Мне точно сказали, сегодня в восьмом часу железнодорожный район.

— Ну, кто говорил, с того и спрашивай. А у нас не слышно. Хочешь семечек? — протянула горсть добросердечная женщина.

Тимош поблагодарил, но угощенья не принял, — и без того пересохло в горле, всё больше мучила жажда.

— Ну, как хочешь, чернявый. А насчет собрания не слышала. А уж ежели я не слышала, так и в самом Совете не скажут.

«Стало быть, напутала старуха!» — подумал Тимош и продолжал расспрашивать:

— Может, завтра будет?

— Ну, до завтра еще дожить нужно, — женщина стряхнула шелуху наземь, взмахнула фартуком и достала из узелка новый запас семян, — у нас тут театр, а не станция, каждый день по десять раз меняется. Идут да идут, то одни, то другие. Свобода! Каждый слово просит. Вчерась спозаранку заявились одни и прямо до меня.

«Мы, говорят, тетенька, кадеты. Нам, говорят, свое кадетское совещание провести надобно».

А потом морячки приходят:

«Мы, говорят, разлюбезная барышня, проездом из Севастополя в Петроград, нам митинг провести требуется». Ну, я вижу ребята хорошие, флотского происхождения, пожалуйста, говорю, отчего же, до Петрограда еще дорога далекая, поговорите, сколько знаете.