Выбрать главу

— Говорили с ней?

— Не я с ней, а она мне говорила. Уезжаю, мол, на Полтавщину, там, мол, племянницы-сиротки…

— Неправда! Неправду вы говорите!

— Богом бы поклялась, да в бога не верю.

— Зачем же вы ее отпустили? Что вы наделали!

— А как же я могла не пустить? Самостоятельная, замужняя женщина.

— Это вы ее уговорили, вы! Не могла она сама такое сделать.

— Ну, ты мне эти представления не устраивай Думай, с кем говоришь. А не веришь, потому что женщины порядочной не понимаешь. Попривыкали за всякими по бульварам бегать.

— Где она, мама?

— Уехала; говорю. И куда, не сказала. Ей что — лошади нема, коровы нема. «Сирко» — и тот по дворам подался, женщина свободная. А тебе наказала: «Пусть Тимоша поправляется. Одумаемся немного, оглянемся. Не хочу, говорит, ему света заслонять. Осенью вернусь, тогда и видно будет». И верно женщина рассудила.

— Вы знаете, где она? — метнулся к Прасковье Даниловне Тимош.

— Не знаю, Тимошка. Да и знать не хочу, ну вас. Ваше дело — разбирайтесь. Одно вижу — разумнее она тебя. Старше, потому и разумнее.

Неожиданный приход Коваля был желанным и горьким, появился в дверях — так и сияет, чуб приглажен, рубаха праздничная, не парень, а новенький пятак. По глазам видать, что только с милой на углу распрощался.

— Хорошая девушка? — усмехнулся Тимош.

— Хорошая. А ты почем знаешь?

— Сам говорил, — Тимош взял свой костылек, — пошли, пока Прасковья Даниловна вышла. А то разговоров будет…

Тимош надвинул картуз на глаза и, опираясь на палочку, заковылял впереди. Коваль едва поспевал за ним:

— Ну, у тебя палочка ходовая!

— По хозяину и палочка, — ухмыльнулся Тимош и кинул на товарища пытливый взгляд, — ты что сияешь, как масленичный блин.

— Поневоле засияешь, — необычно легко и радостно воскликнул Коваль, — года молодые вернул себе.

— Это ж как, дозвольте узнать?

— А так: товарищ Кудь за меня хлопотал в Совете. Метрику мне исправили, мои года пропавшие обратно вернули. — Антон шагал, задорно вздернув нос, по всему видно было, что человек восстановил свое право на юность. Однако по мере того, как приближались они к цели, безмятежное состояние его заметно омрачилось.

— Ты что сегодня, словно солнышко в марте — то из тучек, то в тучки? — покосился на друга Тимош. Коваль не расслышал вопроса.

— Ну, а ты, Тимоша, будешь молодые годочки возвращать?

— Нет, Антон, пусть уж так — буду жить по старой метрике. Детство без крова, молодость без счастья, мужество без любви.

— Ты что сказал, — негодующе воскликнул Коваль, — как смеешь такое!

— А что поделаешь, Антон, когда так и есть.

— Врешь ты на себя. Наговариваешь. Обереженный ты, обласканный. Приютили, спасли от горя настоящего! А ты с мое хлебни!

Тимош никогда не видел друга таким исступленным.

— Ты меня попрекал Растяжным, что я ему в горло вцепился. А ему все ольшанские кулаки родичи. Они моего отца в Сибири сгноили, брата убили, землю украли — все мало! Хату спалили. Сам староста приходил смотреть, как горит. Думаешь, забуду кулацкую ласку? Думаешь, отдам им хоть годочек жизни своей? Вот так зубами всё заберу назад, каждый денек, каждый час моего дыхания. А ты — жизнью бросаешься! — слова как-то внезапно оборвались; никто из них не мог заговорить первым. Шли да шли, позабыв друг о друге…

Внезапно кто-то окликнул:

— Тимош! Вот уж рад видеть, — перед ними, заложив руку за борт тужурки, стоял Левчук, сверкая стеклышками пенсне, — где пропадал, мальчик? Смотрите, как он худ и бледен. С палочкой! На фронте, что ли, отличился?

— Фронт, не фронт, а подкосило, Спиридон Спиридонович.

— Сейчас же ко мне! Немедленно. Крепкий чай. Душевный разговор.

— Нет, Спиридон Спиридонович, к вам я не пойду.

— Боишься?

— Не боюсь, а не пойду.

— Значит, боишься.

— А разве вы такой страшный?

— Боятся не только страшного. Боятся выдуманного. Темных комнат, например.

— А зачем мне по темным комнатам бродить? Да и не во мне дело — никто к вам не пойдет. Молодежь не пойдет, она не любит людей постольку-поскольку!

— И это всё? Больше ничего не скажешь? Эх ты, в тылу подкошенный!

— Нет, еще скажу: зачем вы с Панифатовым связываетесь? Дрянь человек, сразу видно.

— Ну, моя радость, это уж чисто нашенское, сверхткачовское отношение к вещам. Этакое библейское табу девственности. А что касается товарища Панифатова, это всё вздор и глупость, радость моя.

— Может, и глупость, только интересно получается: почему это простые глупые люди иногда видят лучше, чем шибко грамотные?

Тимош отвернулся:

— Пойдем, Коваль, я начинаю тебя понимать.

* * *

Павел снисходительно выслушал рассказ Коваля о блуждающем кожухе. Однако встреча с мужиком в галифе и оружие, переброшенное в Черный лес, оставались неоспоримым фактом. И тут уж сказался характер Павла — несмотря на занятость в Совете, на гору неотложных партийных дел, на учения в отряде, он готов был ухватиться за любую возможность, не брезговать мелочами, лишь бы разобраться в ольшанском деле. Обстановка, сложившаяся в городе, еще более затрудняла розыски — Временное правительство, хоть и временно, всё же оставалось правительством, а его губернский комиссар — комиссаром. Влияние Советов рабочих и солдатских депутатов в народных массах усиливалось, но Советы не обладали еще всей полнотой власти. Существовавшие суды, верные старым порядкам, были озабочены не столько покаранием, сколько выгораживанием преступников. Час создания Рабочей гвардии, Революционного комитета и Революционного штаба был еще впереди, каждая воинская часть и каждый ее штаб были хозяевами в своем углу. Рабочие дружины и отряды по борьбе с бандитизмом действовали решительно, но действия эти ограничивались правилом: «На месте преступления».

А «места преступления» за Растяжным и механиком не числилось.

Поездка в Ольшанку Павлу не принесла ничего — мужиков в галифе к тому времени накопилось множество.

Имелась только одна точка опоры, на которую Павел мог рассчитывать, — Растяжной и механик находились в заводской среде, в цеховой обстановке, подчинялись заводскому распорядку. Павел решил действовать согласно этому неписаному закону. Он не стал ходить по дворам высматривать да выпытывать, не затевал слежки за Растяжным и механиком — ни времени, ни людей в его распоряжении для этого не было. Он просто пришел на шабалдасовский завод к товарищу Кудю: так и так, мол, надо крепко поговорить с одним человеком. И предложил вызвать Растяжного на левадку, исконное место сбора шабалдасовских рабочих.

* * *

Однажды утром во дворе послышались знакомые шаги, кто-то, звонко перебирая каблучками, взбежал на крылечко; Тимош бросился к окну, но не успел разглядеть, мелькнуло лишь легкое платье — запомнился веселый рисунок ситца, розовые цветочки по сиреневому полю. Сердце так забилось, что Тимош не мог выйти навстречу. В сенях послышались голоса, потом Прасковья Даниловна ввела в горницу гостью.

— Тимошка, к тебе!

Тимош увидел девушку, которая приходила с Ковалем. Только теперь она была не в шинели, а в ситцевом платье, стареньком, но чистом, светлом, и это весеннее преображение обрадовало и смутило почему-то Тимоша, девушка напомнила ему мотылька с яркими подкрылышками.

— Я пришла проведать тебя, — просто обратилась она к Тимошу и протянула руку, — Катя! — Не замечая смущения Тимоша, она продолжала: — Я так тревожилась — прошлый раз ты был, словно свечка восковая. А сегодня ничего, хороший, — оглянулась на Прасковью Даниловну. — Ему на солнышко нужно. Смотрите, кровиночки нет.

— Да он уж на завод собирается.

— Ну и пусть. Конечно, пусть идет, хозяюшка.

— Да ведь на ногах не держится.

— А, ничего! Лишь бы на людях. Я всегда на людях — легче. Я тоже очень хворала. Фельдшера говорили, до весны не доживу. Лекарства всякие приписывали, а зачем лекарство, если голодали? Страшно мы голодали, вся семья. Старшие поумирали. А я вот осталась, — черные шелковые бровки удивленно поднялись.