Выбрать главу

…И всё это представляется, когда вглядываешься в цветы душистого горошка:

Душистый горошек из племени крошек, Бедняк, пострелёнок, гамен,  Хохочет, из пальчиков делает рожки…

Эта негромкая, но победительная красота вызывает из небытия своего героя — Художника. На протяжении ста с лишним строк этой сверкающей лирической поэмы он всё ярче и ярче обрисовывается и в последних строках — его живое явление.

Мелодия стиха — тяжёлый марш, ритм, контрастирующий с образом маленького невесомого цветка. Марш роковой неизбежности: законы красоты побеждают жалкий закон нищенского прагматизма.

Эта возникающая почти из ничего яркая феерия образов косвенно объяснена в одном небольшом стихотворении из той же книги: такая живопись возможна именно потому, что

Я более свода люблю впечатление свода.

Что ж, впечатления бывают и точнее, чем пощупанная пальцами реальность…

В книгу «Закон песен» Новелла Матвеева парадоксально не включила ни одной из своих песен, но в этой книге множество сонетов. Причём сонеты тут более чем традиционные. Поэты XX века, когда обращались к сонетам, писали их, в основном, энергичным пятистопным ямбом. Матвеева же возвращается к допушкинскому сонету, к длинной шестистопной строке с цезурой, классически делящей строчку на два полустишия:

Богопротивная, дрянная вещь тоска. Три вида есть у ней, самим грехом творимых: Тоска ни по чему, тоска из пустяка, Тоска по случаю причин непоправимых.

Даже лексика вслед за ритмом становится несколько архаической, а отсюда и образная система вместо современных многослойных метафор, сюрреалистически сдвинутых эпитетов даёт нам единую развёрнутую метафору, заполняющую весь сонет. Конечно, архаичность тут — это архаичность сегодняшнего всё же поэта, но язык Матвеевой в её более поздних стихах максимально очищен от неологизмов, от употребления слов в их жаргонном, «сдвинутом» смысле.

Следуя традиции пушкинских времён, Матвеева пишет и свой «Поэтический трактат». Такая попытка создать сегодняшнее «Искусство поэзии», теоретическую поэму, перекликающуюся с трактатом Буало, или Чеслава Милоша, вполне удаётся Матвеевой. Но в отличие от французского классициста и начётчика, как и в отличие от польского поэта, она никого не поучает, а только утверждает свою творческую позицию в полемике.

Содей же, о, Зоил, ты действие благое: Отстань — весь в молниях, весь в тучах — площадной Учитель скромности, дай мне на миг покоя, Что толку ментором работать надо мной?

И лексика, и ритм, близкий к александрийскому стиху Буало, тут нарочито архаизированы, но всё, как всегда у неё, пронизано иронией. Классицистическая внешность оказывается шутовским, карнавальным нарядом, в котором легче «истину с улыбкой говорить».

Эта поэма отстаивает право поэта на наследие всей мировой культуры, то самое, которое советские малообразованные критики яростно отрицали, объявляя «литературщиной, которая не нужна народу».

Но тщетно столь гневит, столь возмущает сноба Музейной темою подшибленный поэт, Что для глупца «музей», пылища, двери гроба, Для человечества — бессмертной мысли свет.

Полемизируя с властвующим невежеством, ведущим свой род ещё от пролеткультов, Матвеева пишет:

Поэты Фермопил, певцы горящей Трои, Заметь, художники и есть мои герои.

Отрицает Матвеева и русский «верлибр», в котором не видит и следов стиха. Надо сказать, что русский верлибр — явление странное. Ведь английский верлибр обладает чрезвычайно богатой звукописью, держится в огромной степени на внутренних аллитерациях, разнообразных звуковых перекличках, которые русскому языку отнюдь не свойственны. И в результате свойств самого языка русский верлибр чаще всего оказывается очень беден.

В кругу полубогов есть боги-квартероны. Парнас для них не дописал законы, Проста или сложна, Да будет рифма вновь такой, какой придётся, Одна лишь просьба к ней: пусть рифмой остаётся — Дочь Эха, а не дочь анархии она.

И небольшой певучий романтический голос Матвеевой, смело отстаивающий хоть право современной поэзии на сонет, хоть право её на рифму, остался в русской поэзии.