Тяжеловато рылось ему, гимнастерка увлажнилась потом, к ней прилипли комья. Легко выпрыгнуть из окопа он не смог, Христич протянул ему руку, помог. Висхонь отряхнулся и отдышался. Сказал без гнева: – Покойничков готовишь, капитан. А ребятам надо жить, воевать и побеждать… Окоп, – добавил он, обращаясь уже к курсантам, – это твой дом и твоя могила. То есть тот же дом, но для загробной жизни… если такая есть… А в доме все должно быть под рукою. Выемку сделай – чтоб гранаты уложить. Ящик с патронами пристрой. С соседом познакомься, прикрой его огнем – он тебе добром отплатит. И помни: земля, которая окружает тебя в окопе и которая под твоими ногами, это твоя земля, только тебе принадлежит. И эту землю у тебя свои уже не отберут, только чужие…
Еще что-то сказано было, вполне безобидные замечания, ни к какой политике не относящееся, но поговорил с курсантами Висхонь, ушел, а Христича прорвало, ругался он редко, перед строем тем более, сейчас же посыпал матом, завалил им всю роту, понимая, что матом хочет выбить то, что подчиненные услышали от Висхоня, – не славословия окопному искусству, а страшный для Христича, колхозника в прошлом, смысл, заключавшийся в том, что …
На Андрианова повеяло Крестами, когда он услышал, как понимал майора Христич. На Ивана Федоровича навалилась каменно-могильная тяжесть тюремных стен и потолков, сдавленность коридоров, отнюдь не узких. Порасспросив Христича, он с облегчением подумал, что не мог за пять-шесть минут разговора с курсантами изречь какую-либо крамолу майор Висхонь. Этот не столько обстрелянный, сколько перестрелянный человек, когда-то, как Христич, оторванный от земли, просто высказал свое мнение о связи людей с землей, которую они обрабатывают плугом, бороной, лопатой. Майор за время службы столько раз зарывался в землю и столько часов провел в ней зарытым, что, наверное, мог считать себя заключенным, брошенным в одиночную или общую камеру земляной тюрьмы, отсюда и только ему свойственный особый взгляд на человека, обреченного на привязанность к лугу, пашне, лесу. Нет, не мог он говорить что-либо политически вредное. Говорила растревоженная душа Христича, чего уж никак от него не ожидал Иван Федорович. Командир Третьей роты ужом вился около Фалина, на лету ловил указания, для того чтоб не выполнять их, чтоб следовать себе, жить по своему хитрому и рассудительному крестьянскому уму. Но что-то зрело в душе, набухало – и прорвалось наконец. Понизив голос до шепота, сев рядом на койку, Христич заговорил о первых месяцах войны, о великом драпе на восток и о том, что немца остановил мужик, русский мужик, которого все время обманывали, все – начиная от царей и кончая наркомами, не давали ему землю! Не давали! А если и давали, то тут же отбирали, разоряя вчистую. Война, только война предоставила ему землю, в полное и безраздельное пользование, во владение навсегда и навечно. Ту землю, в которой он прятался от пуль и снарядов, от танков и самолетов. В траншее и в окопе сбылась вековая мечта хлебороба, он получил крохотный надел, и он по-хозяйски использовал этот клочок, он защищал его от тех, кто хотел на дармовщинку отхватить эту землю, от немцев. Поэтому и не побежал русский мужик за Волгу, на Урал. А если б этой землей он владел и до войны, то дальше Десны и Днепра немецкие танки не покатилась бы.