Выбрать главу

Все это вспомнилось Борисову на репетициях «Тихого Дона», когда Басилашвили распекал его — Гришку Мелехова — за отсутствие манер: «Во время еды ты руки вытираешь либо о волосы, либо о голенища сапог. А ногти на пальцах либо обкусываешь, либо срезаешь кончиком шашки! В вопросах приличия ты просто пробка». Товстоногов, рассказывал Борисов, «просит меня ответить „с надрывом“ — задело за живое! Отвечаю именно так: „Это я у вас пробка! А вот погоди, дай срок, перейду к красным, у них я буду тяжелей свинца! И тогда уж не попадайтесь мне приличные и образованные дарр-мо-е-ды!“ Басилашвили передернуло…»

Учился Олег прилежно, с любовью. Учился серьезно при не совсем серьезном — по молодости — характере. Брал не усидчивостью — способностями. «Четверку» — пивное заведение на улице Горького, 4, в котором подавали пиво, водку в стограммовых граненых стаканчиках, раков, рыбку и бутерброды, — посещал редко. Разве что после сдачи сессии — отмечать окончание очередного семестра. Забегаловкам везде давали звучные названия. Борисов вспоминал московский «Ливерпуль» (сокращенно — «Ливер»), киевскую шашлычную «Барселона» возле стадиона, стекляшку на Крещатике «Мичиган» и вопрос подвыпившей парочки около ленинградских Пяти Углов: «Папаш, где здесь „Сайгон“? Ты че, папаш, не знаешь „Сайгон“? Как же ты, такой темный, дремучий, в натуре, живешь?» «И мне, папаше дремучему, — рассказывал, — долго смеялись».

Слыл Олег хулиганистым — иногда ему приходилось вспоминать эпизоды и приемы из детско-юношеского прошлого, дабы дать отпор (в основном словесный) обидчикам, желавшим подчинить себе «деревенщину». Хулиганистым, правда, в меру — без вызовов «на ковер» к ректору Вениамину Захаровичу Радомысленскому, «папе Вене»: правила внутреннего распорядка Олег соблюдал. Был влюблен одно время в Валю Николаеву, которая потом стала женой Кирилла Лаврова.

В Школе-студии Олега и его однокурсников учили любви к дому, в котором они воспитывались. Студенты грезили о труппе единомышленников, которые понимали бы друг друга с полуслова, были бы одной театральной крови, которые были бы примерно равны в профессиональном отношении, чтобы над ними витал один — мхатовский — дух.

«Держали нас в строгости, — вспоминал Олег Иванович. — Наш мастер Георгий Авдеевич Герасимов терпеливо сдирал с нас наносное, неживое и добивался, чтобы мы делали все без фальши — независимо от того, посетит нас вдохновение или нет. Мы знали: надо идти от предлагаемых обстоятельств. Это был закон. Студия готовила смену для театра. Мы знали и гордились этим. И трепетали. Там, через переход, соединяющий Студию и театр, была святыня, куда нам предстояло войти. Мы стремились туда. Стремились и проникали. Подглядывали репетиции, которые вели Кедров и Ливанов. Мы не пропускали спектакли, смотрели все подряд, сидя на ступеньках бельэтажа. Билетеры знали нас и не выгоняли. Когда первый раз смотрел „Трех сестер“, уехал домой не в ту сторону…»

27 октября 1949 года в нижнем фойе МХАТа собралась вся труппа — отмечали 51-ю годовщину театра. В тот день вечером шел «Царь Федор Иоаннович». Студенты, как всегда, смотрели сверху. Свободных мест не было, им разрешалось сидеть на ступеньках. «В конце шестой картины, — вспоминал Олег Борисов, — после елок „Пусть ведают, что значит / Нас разлучить! Пусть посидят в тюрьме!“ — на сцене — мы это чувствовали! — какая-то заминка. Что-то случилось… Побежали вниз, но уже по пути увидели помощника режиссера, зовущего доктора. Тело Добронравова — бездыханное — перенесли в аванложу и положили на тот же диван, на котором умер Хмелев — умер в костюме Ивана Грозного. Добронравов не доиграл одну лишь сцену — финальную, „У Архангельского собора“, когда там должна начаться панихида по его отцу, Ивану Грозному!..