Я рассматривал старика. Он был без бороды и совершенно сед. Вытертая летняя кухлянка была надета на голое тело, и в вороте я видел темно–коричневую сморщенную кожу на груди, и лицо старика было темно–коричневым, как кожа на старом потертом портфеле. И вдруг я вспомнил. Я вспомнил однажды пришедшее ко мне удивление. Был у меня такой период в жизни, когда я шатался по музеям. Мне нравилась тишина, которая была в них, и, наверное, я хотел найти в себе такую же тишину. И разглядывая портреты работы старых мастеров, я вдруг поразился однажды силе страстей, которая была на лицах умерших сотни лет назад кардиналов, пап, герцогов, неизвестных мужчин. Их лица были выразительны. В них была жестокость, алчность, скупость, в них был характер. И долго потом после этого удивления я не мог привыкнуть к лицам в метро и на улице, они казались бледными промокашками с полувысохшего текста жизни. Лишь позднее, гораздо позднее я встретил подобные лица у старых летчиков полярной авиации, лица, в которых была жизнь и характер, а не мелкая каждодневная суета.
У Кеулькая было грубое, морщинистое, загорелое лицо человека, имевшего страсти.
Старик все так же смотрел на Саяпина и вдруг что–то сказал. Голос у него был тихий и хриплый.
– Жалеет, что не убил меня, – громко перевел Саяпин и тут же ответил старику. Старик сунул руку за пазуху и вынул деревянную пастушью трубку. К трубке был привязан кисет из почерневшей от пота и времени кожи. Старик набил трубку, как я заметил, самой обыкновенной махоркой. Теперь он смотрел на Рулева. Оп снова что–то сказал.
– Говорит, что устал бегать. Что мы можем убить его, если нам хочется. Он устал бегать. Он старый, – перевел Саяпин. Из чума вдруг вышел парень лет двадцати. Он был в пастушьей обычной одежде, и, по–моему, он был эвенк, только у эвенков можно встретить эту тонкость, изящество и эти полудетские мягкие и правильные черты лица. Я видел, как дернулся Саяпин и как он вдруг затих, разглядывая парня. Он думал, что выйдет его сын. Но это был явно не его сын. Парень сел рядом со стариком. Он разглядывал нас, и в глазах у него был и испуг и любопытство. Следом вышла женщина. Она была коренаста и неуклюжа. Неуклюжесть эту еще больше подчеркивал меховой комбинезон–керкер, который носят местные женщины. В темные волосы были трогательно вплетены красные, потемневшие от времени и грязи тряпочки. Это и была дочь Кеулькая, которая родила от Саяпина сына.
Женщина села на землю поодаль от нас, за спинами Кеулькая и юноши–эвенка.
Саяпин спросил. Кеулькай ответил, коротко кивнув головой. Я понял, что Саяпин спрашивал о своем сыне, и понял, что сын его сейчас как раз у стада. На женщину Саяпин не смотрел. Они стали переговариваться со стариком короткими, как бы вззешенными на интервалах между ними фразами. Рулев молчал. Молчал и я. Я закурил, перехватив взгляд, каким парень–эвенк смотрел на мои сигареты, и протянул ему пачку. Он смотрел на сигареты, на меня, на старика и не протягивал руки. Я положил пачку перед ним. Парень взял ее. Руки у него были маленькие, женственные и очень правильной формы, как это бывает у эвенков. Он взял пачку, покрутил ее и вдруг улыбнулся. И тут мне захотелось плакать. Это была дикая, больная и беззащитная улыбка ненормального человека. Он вынул сигарету, взял от костра прутик и стал прикуривать ее с обратного конца, с желтого фильтра. Сигарета не разгоралась.
– Нет, – сказал я. Взял пачку и продемонстрировал, что фильтр надо брать в зубы, и снова положил пачку перед ним. Парень глянул на меня, и в темных узких глазах его мелькнула благодарность, понимание, жажда общения и черт его знает, что там еще было, в этих темных блестящих глазах, глазах больного зверя, которого вы палкой загнали в угол, но почему–то не бьете. А! Говорю – плакать хотелось.
– Это сирота, эвенк. Достался Кеулькаю в подарок от такого же бродяги, как он, – мимоходом обронил Саяпин и продолжал говорить со стариком.
Я улыбнулся парню, и он с такой поспешной готовностью улыбнулся мне своей дикой, обнажающей десны улыбкой, что я отвернулся.
– Сволочи мы, – сказал я Рулеву. – Сволочи и наглецы.
– Почему? – не поднимая головы, тихо спросил Рулев.
– Чего к людям лезем? Они нас не трогают, мы их не должны трогать. Пусть живут так, как им нравится.
– Кому? Кому нравится? – тихо спросил Рулев. – Кеулькаю? Его дочери? Или этому… из магазина подарков? Кому?
Я не ответил.
Кеулькай кратко обронил что–то. Парень тотчас поднялся. Исчез в чуме и тотчас вынырнул из него. Я понял, что Кеулькай отправляет его к стаду, чтобы сменить сына. Парень еще раз оглянулся на костер, на нас. Я видел, как в глазах у него мечется мысль и растерянность. Затем он побежал. Не пошел, а именно побежал, легко выбрасывая тонкие, обтянутые кожаными штанами ноги. Не знаю, какая пружина меня вскинула, ноя бросился вслед за ним.