Около двух недель я мотался по инстанциям, пытаясь выяснить место погребения его родителей, дату его рождения и прочие необходимые при любых похоронах подробности. Я сумел устроить всё — за исключением самого главного: нам не разрешали похороны без тела умершего. В конце концов я плюнул на все их дурацкие распоряжения, заказал могильный крест и сам проследил, чтобы рабочий правильно написал на нем его имя, а под ним — даты рождения и смерти. Дата смерти была не очень ясна, поэтому написали приблизительно — 24 мая.
И жарким днем в конце августа, когда город уже с утра исходил по́том от зноя, мы с Дели отправились на кладбище.
Я припарковался около главного входа, вынул из багажника крест, и мы пошли по городу мертвых к нужному участку, где были похоронены его родители.
Я давно не был здесь (со дня смерти моей тетушки девять лет назад) и был поражен.
Кладбище оказалось самым спокойным и красивым местом — словно райский сад или остров блаженных — в этом взбесившемся и уродливом городе, в этой стране, а может быть, и во всем этом безумном мире.
Посреди дикой жары закованного в бетон города здесь царила необычная прохлада. В тени деревьев, среди кустов и цветов прыгали белки, гоняясь наперегонки с солнечными зайчиками. Даже у людей, которые попадались нам навстречу (а их было совсем немного), были печальные, порой заплаканные, но спокойные и (как мне показалось) блаженные лица, умиротворенные, наверное, близостью смерти. Но именно здесь, казалось, смерти и не существовало — даже под куполом расслабленного до полусмерти августовского неба все эти деревья, кусты, цветы и белки излучали неуничтожимую жизнь.
Мы нашли нужный участок и могилу. Под высокой темной сосной, рядом с засохшими кустами сирени стоял маленький гранитный памятник с четырьмя именами — его деда, бабушки и родителей. Я вкопал крест чуть поодаль, перед памятником, мы положили свои цветы, и я зажег две свечи на этой могиле без покойника. Мы молча стояли и я, глядя на крест, подумал, что этот мой почти незнакомый сверстник и полузабытый соученик стал мне — именно из-за своей смерти и благодаря ей — особенно дорог. Вспомнил о его рукописи и с грустью подумал о его такой нелепой в наше безумное время утонченности, о его жалких усилиях убежать (каким-то своим способом) из этого мира, о его так бессмысленно сломанной молодой жизни.
Это слово — «бессмысленно» — прервало мои размышления, и с горьким чувством жалости к себе я подумал: «А разве в моей вроде бы успешной жизни есть какой-то смысл? Разве об этом я мечтал?»
Я посмотрел на женщину, стоящую рядом, по ее лицу снова текли слезы, и слегка коснулся ее руки. Мы повернулись и пошли обратно, в мир.
В кустах все так же грациозно и весело прыгали белки — наверное, лакомились тем, что еще не успели растащить с могил попы и гробовщики.
Ну хватит, дружище. Если хочешь читать дальше, иди и стань сам тем, что написано, стань сам тем, что есть сущность.
Примечание автора
Сейчас, после публикации «Оленей», я уже могу признаться, что я — тот самый критик, который передал рукопись для издания. Я получил ее по почте, там было и письмо ко мне, которое я сохранил. Вот оно:
Уважаемый г-н И…
Я читала некоторые Ваши работы и решаюсь именно Вам доверить рукопись, которую передал мне мой друг за несколько дней до своего исчезновения. А Вы уж решайте, что с ней делать. Я не знаю, действительно ли его рассказ — описание его жизни. Его встреча со мной передана точно, насколько я могу судить, да и некоторые факты вполне достоверны. Но кое-что он изменил. Передаю Вам и несколько стихотворений, которые он мне подарил (это означает — и посвятил?) Не знаю, насколько они связаны с рукописью и написал ли он что-нибудь еще.
«Елена»
То, что незнакомка, переславшая мне рукопись, заключила свое имя в кавычки, могло означать, что ее звали совсем иначе. Но поскольку в Эпилоге, написанном к изданию «Оленей», издатель утверждает, что отыскал следы девушки по имени «Елена», некая загадка остается витать как вокруг исчезнувшего автора, так и вокруг неизвестной, которая прислала мне эту рукопись.
На меня лично «Олени» произвели сильное впечатление — не столько как художественное произведение, а как документ о какой-то обостренной ранимости молодого человека, о существовании которой у нынешнего поколения я и не подозревал. Несомненно, что перед нами исповедь, рассказ об одном (хотя и скромном в качестве социального бытия) юношеском любовном опыте. Очевидны и усилия автора сделать свою исповедь более «художественной», более «романной», хотя эти усилия оказались не слишком удачными. Его рассказ — скорее, сообщение, нежели изображение, в нем гораздо больше лирических моментов (некоторые из них и в самом деле хороши), чем зрелой наррации, много банальных, а порой и излишне расточительных описаний и не всегда включенных в рассказ авторефлексий, есть и не очень ловкие переходы от первого к третьему лицу (во второй части) и пр. То, что автор старался сделать свой текст более «художественным», заметно и еще по одной странице, оставшейся вне рукописи. Там он делал выписки из трудов различных авторов — от Еврипида и Овидия до Валери и Камю. Некоторые из них автор вставил в качестве скрытых цитат в свою книгу (опытный литератор легко их обнаружит), другие остались неиспользованными. И я решил поместить некоторые из них в качестве начального и заключительного эпиграфа к рукописи.