Выбрать главу

Я тоже обещал писать и даже посылать книги. Даже и написал два раза. Даже и послал томики Блока, Омара Хаяма и Леонида Мартынова. Но на большее меня не хватило. Выпала дальняя поездка, закружила Москва, подоспели неприятности, увлекла работа. Очнулся я через год в той же самой «конторе» у той же печки.

Сознаюсь, что раскаянье и запоздалые угрызения совести набросились на меня. Кроме того, окружили воспоминания. Эта ее не сходящая с губ улыбка. Это ее «надо же, а?», этот ее немножечко медицинский запах. Наши одинокие застолья, чай с изюмом. Память глаз, память слуха, память рук, острая память тела…

Трудно ли было, ну хоть в десять дней по письму для ее моральной поддержки! Наверно, ждала, бегала на почту (до востребования) и спрашивать часто неудобно, потому что Клава на почте ее хорошо знает. Но с другой стороны, не лучше ли, что не было моих писем? Она должна была принять решение — уехать, — и письма влияли бы на него. Она осталась бы из-за меня! И что я мог бы ей тогда предложить? Руку и сердце? Все это так, и все это правильно. Но сейчас-то, сию-то минуту, когда я опять один в своей конуре, как хочется, о, как хочется, чтобы Доля опять вошла раскрасневшаяся с мороза, улыбающаяся смущенной улыбкой, сняла свое малиновое пальтецо.

Отвечает милая: на дворе метель, Затопить бы печку, постелить постель.

Я любил дразнить ее этими строчками, потому что каждый раз она краснела и укоризненно говорила:

— Ну, зачем же вы так?

— А что? Есенин. И печку мы сейчас обязательно затопим. Будешь греть свои валенки.

И все это было в этой комнате! Печка осталась на месте, скамеечка, телефон… Телефон!

— Соедините меня с профилакторием. Профилакторий? Попросите, пожалуйста, Долю.

Грохнуло в ухе (положили трубку на стол), и отдаленно крикнули там, словно аукнулись в далеком лесу:

— Доля! Тебя…

Ах ты, доля моя, доля. Ни упрека за то, что не писал. Напротив, спасибо за книги. Омара Хаяма она до сих пор не знала. Вернее, пробовала читать, но не могла. Не читается и не запоминается. А теперь — прекрасно.

— Но ведь это же переводы Тхоржевского. Это совсем другое дело, нежели Румер. У Румера, конечно, точнее, но точность убила поэзию. Получилось не живое лицо, а гипсовая маска. Но Тхоржевский — живой. «Бог нашей драмой коротает вечность. Сам сочиняет, ставит и глядит». Ах, Доля, Доля, как я рад, что ты оказалась здесь. Снял трубку — ты тут как тут. Надо же! А?

Доля смеялась, поняв, что ее словечко перешло ко мне.

— Немногому вы у меня набрались. Только это «надо же! а?» на память и останется.

— Брось! Не знаешь, как ты мне была нужна в это время.

— В том-то и дело, что была…

— Но ты же есть. Вот она — ты. Со мной.

Доля не отвечала. Кое-что изменилось в ней за этот год. Могла пообещать и не прийти. Пропадала по нескольку дней. Приходилось звонить, настаивать. Иногда от нее попахивало спиртным. Иногда усталость сваливала ее прямо на скамеечке перед печкой. Иногда же, видимо желая преодолеть свою усталость и добиться чего-нибудь сверх нее, она старалась казаться энергичной и полной сил, нетерпеливой, неистовой в своем нетерпении, но чаще всего это были отчаянные старания.

Чтобы отвлечь и успокоить ее, я ударялся в воспоминания (будущего не было и о нем говорить я не мог):

— А помнишь тот мокрый снег?

— Да. Не пришел автобус. Я потом узнала, почему не пришел.

— Ну?! Что ж ты молчала до сих пор!

— Перед самым рейсом водителя схватил аппендицит. Пока искали другого водителя, время ушло.

— Коровьевские штучки! Надеюсь, благополучно?

— Вырезали, и все. Но Коровьев тут ни при чем.

— Кто такой ваш Коровьев?

— Как кто? Заведующий райздравотделом.

— Восхитительно! Превосходно!..

Огромная — с грецкий орех — сияющая голубая звезда плыла через черное пространство верхнего оконного стекла, которое не захлестнули еще морозные папоротники, заполнявшие нижнюю оконную половину. Звезда светилась над папоротниками, словно луна над большим, настоящим лесом. На озере время от времени громко и протяжно трещал лед. Треск змеился от берега до берега, повторяя ту трещину, которая возникала там, в зеленой, стекловидной, засыпанной снегом толще.