Выбрать главу

Ложились спать они усталыми, рассказывали что-нибудь друг другу и незаметно засыпали.

Ольга никогда не чувствовала себя такой бодрой и спокойной, как в эти дни, а между тем за порогом ее стерегли и безденежье и новые страдания.

IV

Наконец приехал долгожданный студент Сережа, двоюродный брат Раисы. Приезд его был тем более кстати, что к тому времени деньги у Ольги все повышли; до новой получки было еще далеко (она ведь могла и совсем не прийти — плоха надежда на отца), а Раиса из своих пятидесяти копеек хоть и делилась кое-чем с подругой, да ведь на них сытыми не быть. Девушки похудели, побледнели, но не сдавались.

Заглянул Сережа к подругам вечером, невзначай, хотя давно его ждали, привез короб поклонов, а главное — целый узелок всякой всячины от заботливой Раисиной матушки. Кроме того, писала она, что отец скоро соберется и пришлет на шубу, а пока она посылает дочери на «пианино» десять рублей из хозяйственных денег тайком.

Ольга радовалась, пожалуй, не меньше Раисы — завистливой она никогда не была, а голод делал свое дело и некогда было раздумывать, когда на столе лежало столько соблазнительных вещей.

Раиса сейчас же побежала заказывать самовар, а Ольга начала прибирать стол.

Сережа сидел молча, глядя на Ольгу, и курил папиросы одну за другой. Он то стеснялся, чувствуя себя еще мальчиком, то вспоминал, должно быть, что уже на нем студенческая тужурка поверх синей рубахи, и старался быть развязным. Развязность ему плохо давалась, потому что по природе он был славный, скромный юноша, и все, чем он мог показать свою развязность, заключалось в преувеличенно частом курении и в закидывании ноги на ногу. Когда же Ольга бегло взглядывала на него, так мгновенно щеки его покрывались ярким румянцем, и он конфузливо начинал пощипывать чуть пробивающийся ус.

Ольгу Сережа почти не знал раньше, хотя и жил с нею в одном городе, учился в одной гимназии с Васей и был родственником Раисы.

Дело в том, что Сережа принадлежал к той тесной и замкнутой группе в гимназии, которая, преследуя очень высокие и благие цели, весьма подозрительно относилась к посторонним, не входящим в их среду людям. С ними и не знакомились и не заводили никаких разговоров, если случайно раньше были знакомы с ними, просто игнорировали их.

Ольга оказалась в числе тех, которые если и задумывались над чем-нибудь, то, не понуждаемые нуждою, проходили мимо, среди тех, у которых было больше врожденного скептицизма, чем веры.

Все это и сделало то, что Сережа называл «принципиальными разногласиями», но что, в сущности, было различием интересов, просто оба шли разными дорогами, и ничто другое не могло им помешать когда-нибудь столковаться и понять друг друга.

Впервые здесь, в Петербурге, пришлось им встретиться и подольше поговорить.

Необычность обстановки, в которой сейчас находилась Ольга, удивляла Сережу, потому что он все же знал положение старика Орг и даже, как водится, преувеличивал их благосостояние.

Ольгу всегда интересовали новые лица, а Сережа сразу же понравился ей тем, что хотя и смущался, но смотрел на нее просто, без всякой попытки ухаживать, чего она не замечала в окружавших ее дотоле мужчинах.

Голод сблизил их еще больше.

Студент хотя и уверял, что плотно закусил в дороге, но, пожавшись немного, ничуть не отставал от изголодавшихся подруг, и вскоре мало что осталось от увесистой посылки старухи Андрушкевич.

Расстались Ольга и Сережа настоящими друзьями.

Студент крепко жал Ольге руку и, широко улыбаясь, говорил:

— Я очень рад нашему знакомству. Вы далеко не такая, какой мне казались. Вы все-таки можете стать настоящим человеком!

А Ольга весело кивала ему головой, и совсем уж не такими смешными казались ей его слова.

V

Ночью спокойное, радостное, почти счастливое настроение Ольги сменилось глухой, непонятной тоской, близкой к отчаянию. Случилось это как-то вдруг и было похоже на внезапный приступ тяжелой болезни.

Сразу как-то стало очень страшно, точно увидала что-то неотвратимое впереди, впервые увидала ясно, куда привела ее жизнь и куда ведет дальше. Почувствовала свое бессилие и невозможность бороться. Не осталось никаких надежд, никакой веры. Вспомнила мать… Не хотела вспоминать, а вспомнила и думала о ней. Хотела себя успокоить: «это, должно быть, посылка так меня расстроила, ведь была бы жива мама, прислала бы и мне…», но тоска не уходила.

Вспомнила, как, бывало, мать смотрела ей в глаза и все выпытывала что-то, точно спрашивала: «Скажи, скажи мне, кто ты?» Как лежала она, уже мертвая, на кровати, и худые руки ненужно кинуты были поверх одеяла.

Как уже долго после похорон, перед самым своим отъездом в Петербург, пошла Ольга в комнату матери и стала разбирать ее вещи.

Это было самое страшное. Точно вновь узнавала она свою мать, и совсем другой оживала та перед ней. Вспомнила, как в комоде увидала она на первый взгляд ненужные флаконы от духов и чьи-то локоны (должно быть, детские), перевитые ленточкой, и засушенные цветы, и альбомы со стихами, вписанные рукою матери, и пожелтевшие письма с подписью под ними «Витя», и многое другое. Как думала при этом: «Вот эти духи мама любила больше — от нее всегда ими пахло, а зовут их так сантиментально — „fleurs d’amour“  {21} . Вот сушила она цветы, когда была барышней, и переписывала Фета. Вот полюбила своего Витю, скромного репетитора, и по ночам, должно быть, читала и перечитывала его письма, потому что они очень помяты, очень пожелтели. Потом она стала матерью и собирала волосы, молочные зубки Аркашеньки и Оленьки. Болела сама и нянчилась с больными детьми — целая батарея бутылочек с цветными ярлыками, полные коробки рецептов…»

Впервые тогда Ольга внимательно вгляделась в жизнь матери, как в жизнь постороннего ей человека, и стало страшно. Так вот она какая была… Для чего же она душилась «fleufs d’amour’ом», любила своего Витю и рожала детей?.. С детства готовилась, ждала, все устраивала, опять ждала и опять устраивала и так и не устроилась, и не дождалась.

Вспомнила тогда Ольга, как, перебираясь на новую квартиру, мать всегда говорила: «ну, вот теперь наконец окончательно и хорошо устроимся»,— а потом снова переезжали на другую, и опять то же самое…

Она собирала цветы и прятала пустые флаконы от духов, а после ее смерти их выкинут в помойную яму… И это еще не так страшно, а страшно то, что у каждого есть это любимое и дорогое, ради которого приносится столько жертв, часто разбивается жизнь, а другой только улыбнется и скажет: «пустяки»,— так спокойно о целой жизни человека скажет «пустяки», и будет прав.

Нужно верить, ну да, конечно, нужно верить. Тогда можно собирать бутылки, тряпочки, детские зубы и чувствовать себя правой, радоваться тому, что вот еще немного, и будет же достигнута цель, можно же будет устроиться и начать жизнь, как захочется (а то все кажется, что подготавливаешься к жизни, но еще не живешь, что вот-вот вырастешь большой, созреешь, старость придет, и тогда уж это настанет — жатва, собирание плодов, удовлетворение…). Так оно, это золотое время, и не приходит, конечно, но все же полны были дни забот и надежды — была цель, сбереженная верой.

Ну а во что верить? Этому учат с детства — в Боженьку, в папу, в маму, в то, что есть на земле правда и что нужно быть честной, и тогда станешь счастливой, всеми любимой. Потом уже сами себе придумывают, вот как этот только что ушедший славный студент Сережа…

И это нужно, это не смешно,— только как этому научиться? Прежняя детская вера стала давно уж красивым воспоминанием — сияние лампад и молитвы-песни, и святые папа с мамой. Все это осталось где-то глубоко в душе, как солнечный день, давно уже угасший, по-прежнему милый, быть может, даже больше, но ненужный для будущего.