Выбрать главу
Плакал Адам, но его не простили.И не позволили вернутьсяТуда, где мы только и живы:
– Хочешь своего, свое и получишь…
(1: 217)

Отвечает Ольга Седакова вполне богословски выверенным образом. Зло, скорее всего, – это настаивание на себе, это жесткое «я», это твердая уверенность в себе, каков ты есть, которая потом с течением времени перейдет в «железную волю» революционеров и новых устроителей мира, о которой Ольга Седакова столько размышляет. В таком мире «переменчивое» не станет «неодолимым», «теплое» – «горячим», возвращаясь к приведенным выше примерам из словаря паронимов. Здесь, наоборот, все осуждены. И такое «зло» есть в любой вещи, это ее «грех» быть только собой и ограничивать мир собою, быть не путем мира через себя, а препятствием, «царем» и основным подателем благ, как хотел быть Саул. Быть его краем. И кажется, таковы вещи уже всегда, с начала времен. От грехопадения Адама.

По-другому, но о том же пишет Седакова о «карлике» в «Тристане и Изольде»:

Но злому, злому кто поможет,когда он жизнь чужую гложет,как пес – украденную кость?<…>А он в себя забит, как гвоздь (курсив мой. – К.Г.)Кто этакие гвозди вынимает?Кто принесет ему лекарстваи у постели посидит?Кто зависти или коварстваврач небрезгливый?Разве стыд.
(«Карлик гадает по звездам», 1: 169–170)

От себя самого лечит «стыд». Стыд есть трудное размыкание, отрицание себя, боль от того, что ты есть тот, кто есть, мучительное раскрытие себя во внешнее, в другое. Стыд – это ожог, укол совести, потому что вдруг что-то в тебе стало тебе видимым. Эта невыносимость стыда близка к невыносимости суда. Стыд и суд – одно и то же. И, кстати, именно они – наказание Адама. Адам познал стыд и с ним суд. И одновременно только стыд и суд – путь назад. И тем парадоксальнее, у Седаковой, что стыд называется еще «небрезгливым» врачом. Как может стыд, который по определению есть брезгливость, до противоположности поменять свою природу? Размах значения слова «стыд» в этом крайне сжатом стихотворном шедевре широк, как будто написан той самой сосной по всему небу. На другом конце собственного пути, собственного следа, «стыд» есть что-то другое, чем мы привыкли думать. Боль меняет свою природу, из внутреннего состояния она становится внешним стоянием существа на краю себя же. Стоянием на месте своего полного отрицания, стоянием – и принципиальным – там, где мне больно, мне трудно быть собою, где мне стыдно собою быть, на том самом месте, откуда мне бы больше всего хотелось уйти, где свершается суд надо мною или труд любви.

И на этом месте эссе мне хотелось бы еще раз вернуться к вроде бы навсегда оставленным проклятым поэтам как поэтам стыда. В этом смысле фигура смыслового противоречия, резкая, жесткая сцепка контраста, которая ограничивает наш мир и часто носит у проклятых поэтов облик непристойности, есть на деле фигура непокрытости человека перед зрителем, когда грех, как рана, открыт не морализму с его желанием поскорее прикрыть и спрятать «неприличное», а любви – как призыв и желание суда, который спасет. Это желание любить без границ, любить как Бог. И вот тогда нельзя найти более религиозного, более дантианского поэта в истории французской литературы, чем Шарль Бодлер со своими «Цветами зла». Именно в точке открытого греха и стыда только и возможна речь о любви. А где еще? Обыденность – это ведь не что иное, как гладкая поверхность прикрытых грехов, где главное – чтобы не было видно. Так и стихотворение «Грех» Ольги Седаковой указывает на самый страшный грех: делать так, что ничего не будет видно.

– Завтра мы встанет пораньшеи пойдем к знаменитой гадалке,дадим ей за работу денег,чтобы она сказала,что ничего не видит.
(1: 184)

Читая внимательно поэзию Седаковой, мы замечаем, что в каком-то смысле поэзия Ольги Седаковой – это невероятно захватывающий детектив, поиск подлинной вины, сокрытого зла с целью сделать его видимым и счастье оправдания того, кто был опутан в зле… Ведь вина, скажем, карлика в том, что он боится мира и загнан в себя, во внутреннюю тьму, которая есть, по словам поэта, он сам:

И вырывался он из мракак другим и новым небесамиз тьмы, рычащей, как собака,и эта тьма была – он сам.

Но это уже в конце стихотворения, а каковы шаги к этому спасению, к этой реализации? Шаги стыда? Как мы выходим из тавтологии «Я есть Я есть Я есть Я»? Как из этого выйти? Шаг выхода в строфе до этого: