Два дня назад Айк позвонил мне из Нюрнберга. В голосе смущение: «Не хотелось бы тебя просить, но не можешь ли ты позвонить Джил и поговорить с ней. Она в Манчестере, разговор я оплачу». — «А что мне ей сказать?» Он совсем смутился. «Ты ведь знаешь, она беременна. Ну вот, она не в восторге от того, что я уехал в Нюрнберг».
«Тебя это удивляет?» — спросил я.
«Нет. На меня тогда будто что–то нашло. Я как раз вернулся из Москвы. Она меня просто ошарашила».
Значит, я был прав. «Ну, а сейчас?»
«Сейчас я вроде с этим свыкся. Раз уж так вышло, значит, так тому и быть».
Я спросил: «Не лучше ли тебе самому позвонить и сказать ей это?»
Он ответил: «Не знаю, как она это воспримет. А ты знаешь нас обоих. И она поняла бы, что я вправду согласен».
Я сказал: «А ты уверен, что я для этого подхожу? Мне всегда казалось, что Джил сторонится меня».
«Нет, нет, — ответил он слишком поспешно, — она тебя любит, просто иногда не знает, как относиться к твоим шуткам».
Я понял, что он совершенно отчаялся, потому что, как и я, прекрасно знает — это неправда. Он сказал: «До Перта я хочу внести полную ясность».
Тут слова сами сорвались у меня с языка: «Значит, ты хочешь пойти в бой с чистой совестью? Хорошо. Я съезжу к ней, Айк. Это разговор не телефонный».
«Поедешь? — И он вздохнул с огромным облегчением, видно, на это и надеялся. — Может, лучше приехать без предупреждения. А то мне неизвестно, что они скажут, её семья. Сам знаешь, северяне».
Итак, я поехал. На их маленькой тёмной улице мой белый «лотос» выглядел так же экзотично, как космический корабль, а я у двери Джил — так же неожиданно, как астронавт.
Поборов удивление, Джил спросила с застывшем лицом: «Тебя послал Айк?»
Я ответил: «Не совсем так, но говорить с ним я говорил». Она сказала: «Ничего не хочу об этом слышать». — «Неужели ты отправишь меня обратно в Лондон?» В тот момент я думал, что она так и сделает. Бедная девочка, ей явно приходилось несладко! Лицо её уже худее, хотя сама она слегка раздалась; было ясно, что она мало спит и прекрасное внутреннее спокойствие, которое раньше озаряло её лицо, уступило место глубокой грусти. Наконец она сказала: «Заходи» — и отошла в сторону, пропуская меня.
То был дом бедного человека, подобный тому, где некогда жил я, благочестивый дом рабочих людей, где живут на кухне, а гостиная, как святыня, содержится в чистоте и блеске.
Мать вышла в гостиную в переднике, располневшая и седая, глаза милые и проницательные. Она поинтересовалась, кто я такой, и, не поняв, друг я или враг, повела себя настороженно, но вежливо, спросила, не хочу ли я выпить чаю.
Когда она вышла, а мы с Джил сели, я сказал: «Он мне звонил из Нюрнберга два дня назад». Я знал, что разговор предстоит трудный. В её нынешнем положении любое неосторожное слово могла ранить.
«Тебе звонил?» — Она смотрела на меня пристально и враждебно; конечно, это было унизительно, что он втянул в их междоусобицу меня. — И что же он просил передать?» Я ответил просто: «Он уже думает по–другому. Пусть всё будет так, как ты хочешь». Она продолжала: «И он послал тебя, чтобы ты это сказал?»
«Послушай, Джил…» — Но она меня прервала: «Ты можешь ему передать: если он хочет мне что–то сказать, пусть делает это сам». Она была совершенно права. «Джил, я хочу, чтобы ты только в одно поверила. Я знаю, ты меня недолюбливаешь. — Она промолчала. — Но я и вправду хотел помочь, думал, мой приезд что–то даст».
Она слушала, не глядя на меня, потом, помолчав, сказала: «Я тебя не виню». Пожалуй, рассчитывать на большее я и не мог.
Вернувшись в Лондон, я ему позвонил и посоветовал прилететь самому и всё уладить.
Какое далёкое, какое трогательно видение: вот они бегут вместе в Хампстед — Хит. Наверное, счастье недолговечно…