Лена медленно стерла все краски с зеркала, медленно вздохнула, медленно пошла к постели… взяла книжку. Но читать не стала. Молдавские мелодии тихо качали ее, и мечты необычайно прекрасные сменяли одна другую. «Как хорошо быть красивой», — думала Лена, вспоминая растерянные глаза Гуся.
В своей маленькой комнате стояла перед зеркалом Лена. Родители играли в столовой в лото вместе с Иваном Ивановичем и его женой. Когда Иван Иванович говорил «барабанные палочки… кочерга и восемь девок», казалось, что это говорит его жена. Когда жена густым басом называла числа, казалось, что это говорит Иван Иванович.
— Я надеюсь, — тоненько говорил сосед, — что двор наш занят только на время этих... олимпийских? Я надеюсь, что спортплощадка не станет двором окончательно? Я уже третий день не выкатывал свою ладушку.
А Лена смотрела на себя в зеркало. Она взяла мамин голубой карандаш и накрасила своему отражению веки голубым. Потом черным карандашом она удлинила своему отражению глаза. Потом взяла сиреневую помаду и нарисовала на зеркале свои губы. Она подняла волосы вверх, — не понравилось. Она положила их над ушами кольцами. Вот ей бы, Ленке, и быть иллюстрацией к купринской Олесе, так хороша была Ленка в зеркале. Она отодвигалась от нарисованных губ и глаз — и смотрела на нее обыкновенная, хоть и симпатичная школьница. Она возвращала нарисованным губам свое отражение — и какая там была яркая пастушка с древнего гобелена, какая там была Олеся, какая там была... Лена даже придумать не могла, что там еще такое было!
Лена стояла, замерев, и воображала рядом с собой не Антона, нет, а Гену! Гену с широкими плечами, глазами зеленоватого цвета, Гену с его будущим волевым спокойным лицом. Она воображала какое-то будущее время, и в зеркале она была старше, и Гена там в зазеркале был совсем взрослым, и на груди его на широкой ленте — медаль, и он стоит с ней рядом, не на пьедестале почета, разумеется, а уже после, когда спортсменов снимают для памяти с дорогими ему людьми...
Лена медленно стерла все краски с зеркала, медленно вздохнула, медленно пошла к постели... взяла книжку. Но читать не стала. Молдавские мелодии тихо качали ее, и мечты необычайно прекрасные сменяли одна другую. «Как хорошо быть красивой», — думала Лена, вспоминая растерянные глаза Гуся.
Надя закрыла окно. Было душновато, но лирические напевы, которые с таким старанием исполняла Вита, мешали ей работать. Она погрузилась в одну из папок, держа в это время руку на раскрытой странице новой книги, купленной братом. Надя смотрела то в книгу, то в папку на конспект, потом взяла лист и написала: «Звездная болезнь должна подкрадываться к человеку незаметно, постепенно, поражая…» Что поражая?
— Надюша! — Мама встала в дверях. — Я не для того родила тебя на свет, чтобы ты уже с детства сгорала от работы. Нормальные дети нормально летом отдыхают… Мне не нравится твой образ жизни.
— Мамочка, — сказала Надя холодновато, — я не глупостями занимаюсь, я делаю серьезное дело. Еще полчаса.
— О господи! — вздохнула мама, она уже начала привыкать к этой фразе, ее к ней приучил сын. — И что за дети у меня!
Скрипка еще играла, и Надя с удовольствием подумала о том, что Вита Левская хоть и легкомысленная девочка внешне, на самом деле вполне работоспособный и деловой человек.
Ванюша и дворник сидели на скамейке возле, дискобола и сохнущего на ветерке Геракла. Дворник курил и рассказывал разные истории о своем человеком отряде и о поисках бандитов в узких переулках старого города, от которого уже мало что осталось.
— Вот там, где теперь продовольственный магазин «Универсам», — говорил дворник, — была раньше маленькая бакаленьная лавочка с проходным двором. Он весь такой был извилистый…
Ванюшина мама хотела было покричать сына к чашке кефира на ночь, но решила, что беседа с таким человеком, как дядя Петя, будет ему полезнее. Она отошла от окна, поставила чашку кефира на тумбочку возле Ванюшиной кровати и накрыла ее розеткой для варенья.
— Все, — сказала Вита Лёне. — Я больше не могу… Я в Брюсселе столько не готовилась к выступлениям. У меня уже плечо отнялось.
Леня поправил очки, кивнул и поднялся со стула.
— Спокойной ночи, — сказал он. — По-моему, сегодняшний сюжет вполне даже ничего получился… Я снял все, что мы делали на спортплощадке, я даже снял первые прыжки Гуся…
Он бежал по лестнице на свой четвертый этаж, и сердце его пело. Он понимал, что все делает правильно, и ничего, что он работает много — будущая его профессия призывала его к тому, чтобы он воспитывал в себе выносливость.
Двор погрузился в темноту и тишину. Скрипка умолкла.
Перестал подвывать взволнованный игрой крапчатый сеттер Казбек на кухне Филимоновых. Спали Остап и Женька. Луч настольной лампы из кухни падал на два колена пятиколенной бамбуковой удочки возле их кроватей. Юра читал ту самую большую книгу, с помощью которой ему удалось победить сопротивление доминошников, мотоциклистов и даже Ивана Ивановича.
Забавная штука, думал Гена, шагая по стадиону за Гусем, — все было как-то как положено, все было спокойно и хорошо. Но почему-то сейчас стало как-то не так, совсем не так, но тоже хорошо, хоть и половому, по-другому… Что-то такое внутри появилось теплое, совсем не спортивное, как бывало, когда он маленьким сидел на завалинке деревенского дома, который родители снимали на лето, когда солнышко припекало и молодая листва только начинала дымиться в березняке зеленым, горьковатым дымком первой весны. Тогда хотелось бежать по лужам, пускать кораблики, лезть на забор. Что он, конечно, и делал. Тогда они жили не на юге, они жили на Смоленщине. И вот вдруг ни с того ни с сего как будто обрушилось на Гену то смоленское настроение…
Ветер дул с моря, уже с утра горячий, пахло мокрыми лодками, просмоленными канатами и чем-то еще, пахло портом и кораблями. Гена стряхнул с себя свое раздумчивое, непонятное настроение, сказал:
— Ну, Гусь, давай! Давай, Гусь! Смотри, Гусь! Гена побежал, Гена оттолкнулся, Гена взлетел!
— Гениально! — завопил Гусь.
Гена взял еще одну высоту. Гена летел на крыльях своего непонятного ему настроения…
— Да здравствует белая зависть! — завопил Гусь. — Я тебе белой завистью завидую!
Ларионов отошел.
— Беги теперь ты!
Гусь долго и забавно примерялся, с некоторым страхом глядя на планку, которая была значительно выше бабушкиного забора.
— Три тридцать… — сказал Гена. — Не подкачай! Гусь прыгнул — сбил планку. Вернулся с горестным лицом. Прыгнул еще. Опять сбил!
— Давай, давай! — крикнул Гена. — Не раскисать! Гусь отчаянно ринулся на третью попытку. Фонтаном взлетели под ногами опилки.
— Взял! — заорал Гусь, валясь на спину и дрыгая ногами.
— Еще не совсем чисто, не совсем! — сказал Гена. — Смотри!
Гусь смотрел, стоя почти на четвереньках возле дорожки. Смотрел… и увидел — на заборе Леня Толкалин и еще какие-то личности с киноаппаратами снимали этот великолепный Генин прыжок.
— Не мешайте! — завопил Гусь. — Вот проныры. Гена приземлился — он был в воздухе как в воде дельфин. Не техника — ювелирная работа!
— Чего вам опять? — спросил он Леню.
— Делаем кинограмму твоих прыжков… — невозмутимо ответил Толкалин. — На сегодня довольно. — И команда кинооператоров исчезла за заборам.
— Ну, народец! — сказал Гена. — Знаешь, старик, из тысяча восемьсот девяносто шестого года ты, пожалуй, вырос, подумай теперь о тысяча девятьсот четвертом… об олимпийском рекорде Дворака в Сент Луисе.