Выбрать главу

После этой речи, во время которой преподобный отец слегка перевозбудился по старой ораторской привычке распалять словоизвержение, он приподнял веки, раскрыл глаза во всю ширь и пронзил несчастного послушника скрещивающимися острыми лучами, вырвавшимися из его глазниц.

Однако Баньер, раздраженный своим бесплодным сопротивлением, больно задетый тем, что разглагольствования лукавого Мордона завели его в какие-то мрачные дебри, взбунтовался:

— Отец мой, ни Церковь, ни кафедра, ни проповедь, ни религиозное предназначение не стали тем, что захватывало бы мой ум; я не воспламеняюсь от мыслей о рукоплесканиях благочестивого собрания; злосчастное, роковое, проклятое мое призвание уводит меня к жизни мирской: я только и помышляю, что о жизни лицедея, о театральных подмостках, где играют актеры и актрисы — такие актеры, как господин Барон, и такие актрисы, как мадемуазель де Шанмеле! Вот чего я жажду, отец мой, чего добиваюсь, о чем прошу!

— Довольно, довольно, сын мой, — проговорил иезуит, поглаживая широченный лоб, на котором обозначились было морщины, похожие на грозные средиземноморские валы. — Решительно полагаю, что вы чего-то там напутали с вашим так называемым призванием. Меня приводит в трепет мысль, что вы испытали лишь первый симптом тех дьявольских искушений, прибегая к которым враг рода человеческого привлекает к себе нестойкие души. По счастью, я дорожу вашим спасением, сын мой, и, дабы помочь вам укрепиться духом, прошу вас немедленно удалиться в залу размышлений, где вы проведете ровно столько времени, сколько необходимо, чтобы к вам вернулись здравые мысли, которые составляют основу всякого воспитания, направленного к вящей славе Господней.

Произнеся эти слова, отец Морд он позвонил, повторил перед педелем приказ, которым пригрозил Баньеру, и молодой человек, совершенно измученный, красный от стыда, задыхающийся от муки, опустив голову и пытаясь унять дрожь в коленях, последовал за служителем в залу размышлений.

VI. ЗАЛА РАЗМЫШЛЕНИЙ

В монастырях были свои «in pace» note 19, свои тюрьмы, свои темницы. У иезуитов, людей слишком цивилизованных, чтобы воздействовать только на телесную сущность человека, имелась зала размышлений.

В задней части здания, на втором этаже, в окружении коридора, отгороженного от нее железной решеткой и намертво запиравшегося с обеих сторон, открывалась или, вернее будет сказано, закрывалась обширная зала со сводчатым потолком, довольно высоким, чтобы благочестивые размышления заключенных не тревожили раздумий пауков, избравших своим жилищем углы крашенных черной краской карнизов, но прежде всего, чтобы сами невольные затворники не могли добраться до переплета одинокого оконца, прорезанного в своде наподобие единственного циклопова глаза и пропускавшего внутрь слабый свет, который был замутнен пылью и уличной копотью.

Но если свет в эту уродливую клеть сочился робко и тоскливо, то справедливо будет прибавить, что Аполлону, богу света и покровителю размышлений, не доставило бы ни малейшего удовольствия проникать в этот мрачный приют, где стены обтягивала черная ткань с белыми полотняными черепами и скрещенными костями, которые были прочно пришиты к ней толстыми нитками, окрашенными в те же цвета. Между этими зловещими украшениями повсюду выделялись вышитые белым по черному изречения, в которых тоже сказывалась некая особая забота о придании насильственным размышлениям, навязываемым иезуитами непокорным послушникам, характера, совершенно не свойственного французской жизнерадостности.

Самый горький осадок, какой древние поэты соскребли со дна своих опустошенных амфор, все вызывающие безумное отчаяние высказывания старинных мудрецов — от «О bios esti parados skias» note 20 до «Serius ocius» note 21 Горация, от зловещих стихов «Dies irae» note 22 вплоть до комментированных самыми учеными умами Общества Иисуса цитат из «Реrinde ас cadaver» note 23, — все это разворачивалось перед глазами, вилось по стенам, затянутым мрачной тканью цвета смерти.

Многочисленные изречения, вышитые буквами разной величины и начертания, притягивали взор, словно откровения, источаемые самими мрачными стенами и выпукло проступающие из них, как будто все эти безрадостные моралисты, мрачные стихотворцы сами появлялись из глубин того мира, где они обретались, и чертили их невидимыми перстами перед глазом обреченного на размышления послушника, чтобы по необходимости перекроить, исправить или подстегнуть их течение.

И вот Баньера бросили в эту темницу, совершенно ему незнакомую: до сих пор он знал о ней только по рассказам тех своих соучеников, что уже побывали здесь.

Он был добросовестным послушником, то есть исправно выполнял все, что задавали в классе, обожал латинские и даже французские стихи отца де ла Санта, а его восхищение г-ном Аруэ доходило до подлинного восторга, в результате чего, как мы видели, у него уже изъяли две книжки «Мариамны», а третью он отдал настоятелю не ранее, чем выучил наизусть все роли от Ирода, правителя Палестины, до Нарбаса, слуги аморейских царей, от Иродовой жены Мариамны до ее наперсницы Элизы.

Судя по такому обожествлению г-на де Вольтера, обожествлению, пролившемуся целым водопадом обожания на две или три трагедии, которые молодой философ уже успел напечатать, можно предположить, что наш узник пренебрег слухами о чудовищном провале «Мариамны» на ее премьере за три года до описываемых здесь событий, то есть 5 января 1724 года. Тогда катастрофа выглядела столь непоправимой, что, казалось, наповал убила трагедию. Но Аруэ был цепок. Он подобрал осколки бедной царицы, кое-как склеил их, убрал сцену с Варом и Иродом, преобразил в финале в душещипательный рассказ прямое действие, в котором Мариамна выпивала яд на сцене (прежняя развязка невесело позабавила своего сочинителя дурной шуткой из партера, когда некий зритель выкрикнул: «Царица пьет!»); после этих и многих других улучшений, тщательно перечисленных автором в предисловии, к которому мы и отсылаем читателя, жаждущего более подробных пояснений, — так вот, повторяем, после этих улучшений его драма уже в 1725 году снискала успех столь же грандиозный, сколь глубоким казался ее провал в предыдущем году.

Это не доказывает, что публике присуща безупречная логика, но это доказывает, что пьеса, потерпев провал, затем имела успех. Зато Баньер выучил наизусть не только основной ее текст, но и все варианты, помещенные автором в конец книги с той лишь целью, чтобы ни единая строчка этой чудной поэзии, от которой и поныне замирают от счастья сердца трех четвертей академиков, не была потеряна для потомства.

Читатель уже понял, что наш юноша не изведал иных строгостей иезуитской дисциплины, кроме изъятия книжек г-на Аруэ.

Его призвание, сладостный светоч, до сих пор позволяло ему населять сумеречное существование в коллегиуме всякого рода милыми сердцу тенями и изящными призраками. Среди соучеников у него оказалось несколько друзей, а преподавателям он внушил восхищение своеобразием своей натуры. Одним словом, он снискал того рода трудноопределимое уважение, каким в каждой отрасли человеческой деятельности пользуются независимые и склонные к новшествам умы.

Вот почему, заключенный в клетку иезуитской обители вместе с другими послушниками, этими птицами с черным оперением, Баньер чаще других видел близ ее прутьев дружескую руку, больше других глотнул вольного воздуха и, подобно всем добрым от природы натурам сохранив доверчивость, тем больнее пережил свое низвержение в узилище размышлений, что ему оставалось лишь проклинать вероломных негодяев, которые привели его к такому тяжкому падению.

А потому первым его душевным движением оказалось удивление, а вторым — возмущение.

Но Баньер был здравомыслящий молодой человек. Ему быстро пришло на ум, что иезуиты не способны примириться с актерами и что если бы у иезуитов и актеров было общее поприще, то подобало бы считать непристойным и несправедливым, когда одни, облаченные в жалкие и уродливые одежды, становились королевскими духовниками, губернаторами, князьями и государственными инквизиторами, в то время как других ожидало не только отрешение от всех почестей, но и церковное проклятие, поношение, презрение, несмотря на их расшитые одежды, бархатные мантии и роскошные плюмажи; значит, Господь в высшей мудрости и вечной справедливости своей даровал каждому воздаяние: пусть иезуит возлюбит свою клеть, коль скоро он уже привык к ней и позолотил ее прутья, актер же, напротив, не сможет примириться со своей клеткой, так как уж ему-то не удалось покрыть ее золотом.

вернуться

Note19

«В мире» (лат.)

вернуться

Note20

«Жизнь есть череда теней» (гр.)

вернуться

Note21

«Рано ли, поздно ли» (лат.)

вернуться

Note22

«День гнева» (лат.)

вернуться

Note23

«Как труп» (лат.)