Задетый за живое, граф густо покраснел, выпрямился и ушел, казалось не обратив никакого внимания на волнение, которое выходка Олимпии произвела в кружке ее поклонников.
На следующий день г-н де Майи вновь появился за кулисами. Немало людей заранее предупреждали Олимпию, какой опасностью чревата ее неучтивость.
Но наша сумасбродка придала увещеваниям так мало веса, что, когда г-н де Майи явился, она отошла на несколько шагов раньше, чем он успел ей поклониться.
Но графа это не смутило.
Напротив, он подошел прямо к ней и сухо, но вежливо произнес:
— Добрый вечер, мадемуазель.
И встал так, что отступать ей стало некуда. С понятным любопытством все присутствующие не сводили с них глаз.
Олимпия никак не отозвалась.
— Я имел честь, — повторил г-н де Майи, — пожелать вам доброго вечера.
— И вы, сударь, напрасно это сделали, — громко отвечала она. — Вы должны были бы догадаться, что я вам не отвечу.
— Если бы вы были обыкновенной актрисой, — с чрезвычайной учтивостью произнес г-н де Майи, — и, будучи обыкновенной актрисой, нанесли мне подобное оскорбление, мне было бы достаточно написать несколько слов градоначальнику, и вам бы дорого обошлась такая дерзость. Однако, поскольку вы не просто актриса, я прощаю вас, мадемуазель.
— Но если я не просто актриса, кто же я тогда, сударь? — спросила Олимпия, не сводя с графа широко распахнутых от удивления глаз.
— Мне кажется, что именно здесь не место для подобных объяснений, мадемуазель, — заметил г-н де Майи с той же утонченной учтивостью, что служила ему в этих странных обстоятельствах орудием самозащиты, — секреты знати не пристало развеивать по ветру.
Олимпия услышала достаточно, и не приходилось желать, чтобы г-н де Майи сказал ей здесь еще что-либо. Олимпия решительно направилось в пустой угол сцены и сделала графу знак следовать за ней.
Он подчинился.
— Говорите же, сударь.
— Мадемуазель, — спокойно произнес г-н де Майи, — вы благородного происхождения.
— Я? — с удивлением промолвила Олимпия.
— Мне это известно, и отсюда то уважение, что я неизменно вам оказывал, даже после того как вы меня оскорбили, притом без всяких на то оснований. Мне известна, повторяю, вся ваша жизнь, и ничто не заставит меня раскаяться в моем поведении по отношению к вам, даже ваша суровость.
— Однако, сударь… — попробовала возразить Олимпия.
— Вас зовут Олимпия де Клев, — невозмутимо продолжал г-н де Майи. — Вы получили воспитание в монастыре на улице Вожирар. Там же в то время обреталась и моя сестра. Вы покинули монастырь три с половиной года назад, и мне известно, как это произошло.
Олимпия побледнела. Однако, поскольку она еще не стерла румян, это было заметно только по ее побелевшим губам.
— В таком случае, сударь, — тихо сказала она, — это вы сыграли со мной злую шутку, когда несколько дней назад сказали…
Она осеклась, но ее собеседник договорил за нее:
— Сказал, что люблю вас? Нет, мадемуазель, я не играл с вами, напротив, я говорил истинную правду.
Олимпия недоверчиво покачала головой.
— Позвольте мне с известной иронией отнестись к молчаливой страсти, — произнесла она и, заметив протестующий жест г-на де Майи, уточнила: — Или к той, что заговорила лишь однажды.
— Мадемуазель, теперь я вижу, что вы не поняли меня, — возразил граф. — Увидев вас, я узнал вас; узнав вас, я полюбил вас; полюбив вас, я сказал вам об этом; сказав вам об этом, я дал вам доказательство.
— Дали доказательство? — возмущенно воскликнула Олимпия, решив, что на этот раз уличит своего противника в излишнем самомнении. — Доказательство? Вы, вы дали доказательство, что любите меня?
— Разумеется. Когда влюбляешься в актрису, то говоришь ей: «Вы мне очень нравитесь, Олимпия, и, клянусь честью, если вам это будет угодно, я полюблю вас». Но когда обращаешься к благородной девушке, к мадемуазель де Клев, можно сказать только: «Мадемуазель, я люблю вас».
— И когда это сказано, можно, без сомнения, считать, что сделано достаточно, — пренебрежительно рассмеялась Олимпия. — Остается ждать, когда эта благородная девица поднесет вам ответ!
— Ждешь не того, о чем вы только что упомянули, мадемуазель, ждешь, что женщина, пережившая разлуку с первым возлюбленным и не пожелавшая слушать никого другого, поскольку она возненавидела мужчин, ждешь, повторяю, что такая женщина, преображенная, обезоруженная почтительностью и обходительностью благородного человека, постепенно изгонит из души ненависть, чтобы прислушаться к голосу любви. Вот чего ждешь, мадемуазель.
— Лучше уж тогда, — вся дрожа, тихо сказала Олимпия, — лучше уж было бы, мне кажется, ничего не говорить этой женщине.
— Но отчего же, мадемуазель? Почтительность благородного человека не может вызывать раздражение и, во-первых, свидетельствует о его вежливости, во-вторых, обнадеживает в ожидании лучших дней, наконец, означает, что женщина, на которую обращена эта почтительность, может ошибиться, остановив свой выбор на другом. Вот все, что я пытался вам доказать, и был бы счастлив, если преуспел в этом.
Во время этих речей, благородный характер которых еще больше выигрывал от безукоризненности тона и жеста, Олимпия вдруг ощутила, как ее сердце сладостно затрепетало, исполнившись живительной теплоты.
Несколько мгновений она стояла с опущенными глазами, потом с нежностью подняла их на графа.
Господин де Майи не нуждался в ее ответе, он только взял ее руку и спросил:
— Понят ли я?
— Задайте мне этот вопрос через неделю, — ответила она. — А когда я привыкну к этой мысли, спросите меня, любимы ли вы.
Произнеся такие слова, она поднесла свою руку к губам вздрогнувшего от счастья графа и исчезла.
Вместо того чтобы последовать за ней, граф отвесил церемонный поклон и вернулся к кружку офицеров, жаждавших узнать, чем кончилось это объяснение.
— Она напоминала грозу? — полюбопытствовал один.
— Или град? — усмехнулся другой.
— А может быть, гром или ливень? — спросил третий.
— Господа, — отвечал им граф де Майи, — воистину мадемуазель Олимпия обворожительная женщина!
И с этими словами он покинул их. Озадаченные приятели глядели ему вслед, но хватило всего несколько дней, чтобы тайна объяснилась.
XI. ДЕБЮТ
С того дня откровений протекло три года. Олимпия, три или четыре раза разлученная со своим возлюбленным войнами или превратностями гарнизонного быта, почувствовала, что цепи их любви начали понемногу ослабевать. В 1727 году г-н де Майи все еще служил в Марселе, Олимпия же играла в трагедиях и комедиях на авиньонской сцене.
Графа она не видела уже два месяца, и он объявился только накануне: он дал ей знать, что, будучи вынужден по делам новой службы (недавно г-н де Майи стал командовать жандармским полком) отбыть в Лион, окажется проездом в Авиньоне, чтобы присутствовать на премьере «Ирода и Мариамны».
Но, может быть, кое-кто спросит: почему богатый и влюбленный г-н де Майи потерпел, чтобы мадемуазель Олимпия де Клев осталась в театре? Ответим: это не зависело от воли г-на де Майи. Он действительно предложил актрисе оставить ее ремесло, но, взойдя на подмостки по воле обстоятельств, Олимпия открыла свое лишенное любви сердце иной страсти, всепожирающей, ничем не уступающей любовному недугу: любви к искусству. Поэтому она отвергла все предложения такого рода, объявив, что ничто на свете не заставит ее расстаться с независимостью. Вследствие этого она продолжала тратить свои четырнадцать тысяч в год, принимая от графа только те дары, которые влюбленному уместно дарить своей избраннице, и надеясь на ремесло как на помощь в трудные дни.
Раз двадцать граф возобновлял свои настояния, и столько же раз Олимпия их отвергала. Известно, что она всегда знала, чего хочет, а особенно — чего не хочет.
Как бы то ни было, на полученное от графа письмо она отвечала, что «Ирода и Мариамну» сыграют на следующий день и потому граф может в полной уверенности прибыть в Авиньон.
Указанный день был четвергом, вот почему ей так понадобилось, чтобы премьера состоялась именно в четверг, несмотря на исчезновение актера, и поцеловала Баньера, когда тот согласился его заменить.