Само собой разумеется, всякий иезуит, допрашиваемый настоятелем, обязан был представить ему достоверный отчет по любой затронутой им теме, даже если он рисковал навлечь гнев на самых дорогих его сердцу людей: на друга, члена семьи, родного брата…
Вот почему, не успел Баньер после поспешного бегства отца де ла Санта из церкви уединиться в своей келье, как дверь, которую ни под каким предлогом не позволялось держать запертой, распахнулась и вошел педель (так в своем кругу послушники именовали надзиравших за ними служителей).
Уместно напомнить, что послушничество у иезуитов оказывалось временем тяжелых испытаний. Требовалось сломить, порушить, уничтожить то создание природы, которое именовалось человеком, дабы воспитать из него такого раба ордена, который именовался иезуитом. Ради подобного преображения не брезгали никакими средствами, от самого пьянящего искушения до мучительнейших пыток. Так поступают с укрощаемыми дикими зверями, лишая их трех самых необходимых для всякого живого существа условий: дневного света, пищи и сна.
Всякое сопротивление здесь изнуряется сумраком, бдениями и голодом. Стоит послушнику забыться добрым сном, таким сладостным в юности, как его, не ведая жалости, извлекают из кельи и, без какой-либо причины или надобности, а просто желая довести тело и душу до безвольного послушания, приказывают ему сотню раз обежать вокруг сада или прочитать акафист в честь Богоматери. Умирай он с голоду, готовый вкусить славный обед, в тот самый миг, когда он подносит ко рту первый кусок, ему приказывают отсидеть на какой-нибудь лекции два, три, четыре, пять часов подряд. Возжелай он слишком страстно еще робких лучей майского солнца и напоенных ароматом только-только распускающихся цветов первых весенних ветерков, что несут на своих крыльях бодрость и здоровье, его запирают на день, на два, иногда на неделю, а случается, и на месяц в какой-нибудь мрачный склеп, дышащий разве что кладбищенским холодом и вместо вольного ветра пронизываемый зябким дуновением подземных сквозняков, что так жалобно вздыхают, дробясь о выступы колонн, поддерживающих гробовые своды. Наконец, когда и душа и мысль доведены подобными средствами до такой податливости, что они не способны ни на что, кроме покорности высшей воле, царящей в той великой и чудесной организации, что именуется Обществом Иисуса, послушника принимают в лоно ордена, и уже там в соответствии со своими способностями, умом, талантами он становится либо простым булыжником в стене, либо краеугольным камнем, а то и замком свода того величественного здания, что возведено под покровом тьмы незримыми тружениками, возжелавшими господствовать над миром.
В ту минуту, когда служитель появился на пороге, Баньер, еще не успев припрятать своего злополучного «Ирода», как раз искал глазами уголок, куда его можно было бы спрятать.
Педель прервал столь важное занятие, сообщив, что преподобный отец-настоятель требует его к себе.
Молодому человеку не оставалось ничего иного, как последовать за ним, прижимая рукой оттопыривающийся карман.
Уже через две минуты он стоял перед настоятелем.
Отец Мордон, настоятель авиньонской обители иезуитов, и внешне и внутренне являл собой полную противоположность отцу де ла Санту. Высокий, сухопарый, бледный до желтизны слоновой кости, с головой, в которой прежде всего поражал лоб и впадины глаз, умевших глядеть неотрывно, приобретая при этом такой блеск, что их неподвижный взгляд нельзя было вынести; под длинным, прямым и заостренным носом узкой прорезью гляделся рот, будто проделанный лезвием бритвы, столь мало выступали плотно склеенные губы, — таков был портрет отца Мордона.
Immensus fronte, atque oculis bipatentibus.note 14
Никогда Баньер не дорожил обществом своего настоятеля, но в эту минуту — да не осудит юношу читатель! — оно внушало ему ужас.
Лоб иезуита, почудилось послушнику, раздался чуть ли не вдвое, а глаза испускали мертвенный свет, словно у василиска. Нос его был еще бледнее обыкновенного, а у кончика побелел вовсе. Стиснутые же губы не только не выдавались, но, казалось, запали внутрь.
Удостоверившись, что он произвел нужное впечатление, иезуит постарался умерить сверкание своего взгляда, полусмежив веки.
Он пальцем поманил к себе Баньера. Тот повиновался и остановился только у стола, отделявшего его от настоятеля.
Молодой человек был бледен и дрожал, но по двум параллельным морщинкам, пересекшим его лоб, и сдвинутым бровям собеседник мог бы заключить, что и он встретит волю, которую сломить будет нелегко.
— Баньер, — произнес иезуит, восседая в кресле наподобие председателя суда или императора на троне, — что вы делали сегодня?
Послушник тотчас догадался, что подобная форма допроса, перебирающего все события дня, имеет одну цель: добраться до того, что случилось в часовне.
— Отец мой, с чего мне начинать? — тем не менее спросил он.
— С самого утра, secundum ordinem note 15.
— Так ли это необходимо?
— Я вас не понимаю.
— Вы, вероятно, хотите спросить меня относительно чего-то определенного, отец мой.
— Так! И о чем, по вашему разумению, я хотел бы узнать?
— О том, что я делал, например, с полудня до двух часов, не правда ли?
— Пусть будет так! — проронил священник. — Вы проницательны, что уже неплохо. А значит, я не буду вас расспрашивать, я перейду к обвинению.
— Я готов, отец мой.
— Вот уже дважды у вас обнаруживали, один раз под тюфяком, а другой — под плитой пола вашей кельи, трагедию этого нечестивца по имени Аруэ, каковой именует себя господином де Вольтером.
— Да, отец мой, и каждый раз ее изымали, а меня наказывали.
— И всякий раз вы покупали новую?
— Это правда, отец мой.
— Как и то, что сегодня в поддень вы, делая вид, будто читаете молитвенник, опять читали в церкви эту бесовскую книжонку?
— Не стану отрицать, читал.
— Где вы теперь, в третий раз, спрятали эту нечисть?
— Я не спрятал ее, отец мой, книга у меня в кармане, вот она.
— Так значит, вы вручаете ее мне добровольно, с раскаянием и обещанием не пытаться отыскать другую?
— Я отдаю ее вам, отец мой, добровольно, но без раскаяния. Что до попыток купить ее снова, это уже было бы бесполезной затеей: я знаю ее всю наизусть.
Костлявые руки настоятеля скомкали книжонку, но он еще хранил спокойствие.
— Вы неуступчивый, Баньер, — промолвил он, — pervicax note 16.
— Да, отец мой, — с поклоном подтвердил Баньер. — Я и сам виню себя в этом недостатке.
— Однако тут есть и достоинство, сын мой, когда это направлено на добрые дела. Терпение, каковое ограниченные умы могут ему предпочесть, лишь отрицательная добродетель. Неуступчивость же — нива благодатная; оба свойства, сочетающиеся в одной душе, и называют призванием. Мне кажется, призвание у вас есть.
Баньер покраснел. На лбу у него при каждом слове отца Мордона выступала новая капелька пота.
— Ну же, отвечайте! — произнес настоятель, читая по лицу молодого человека все, что творилось в его душе. — Является ли ваша склонность к театру призванием или же простой фантазией?
— Отец мой!
— Разве это не пустая фантазия, как я уже говорил, прихоть, минутная слабость? Не сталкиваемся ли мы здесь с мнимой способностью праздных умов ко всему, что не есть возложенная на них работа? Берегитесь, сын мой, ибо, если все это так, вы будете всего лишь лентяем, помышляющим только об уклонении от трудов, а по заповеди Господней лень — грех наказуемый!
— Я не лентяй, отец мой, но…
— Но что? — спросил иезуит, и ни один мускул не дрогнул у него на лице, ни одна морщинка не потревожила глади лба.
— Но, — продолжал Баньер, — послушничество наполняет мою душу тревогой.
— Вы желали сказать «отвращением», сын мой?
— Прошу прощения, отец мой, я такого слова не произносил.
— Тем хуже для вас, что не произнесли, — неумолимым голосом произнес Мордон. — Если вы не осмелитесь сейчас же его выговорить, я останусь в убеждении, что не далее как сегодня, обманув бдительность ваших духовных начальников и унизив величие Господне в стенах нашей церкви неуместным, недозволенным и подложным чтением богопротивной книжонки, — повторяю: я останусь в убеждении, что вы лишь потворствовали дурному соблазну лукавого духа, который подстерегает в потемках мутных письмен отягченные греховностью души и ищет в них себе пропитание и поживу, queerens quem devoret note 17; поскольку же вы в таком случае могли поддаться грубому, легко преодолимому искушению, притом уступить ему без всякой необходимости, подпасть под его власть без борьбы, я был бы принужден, сын мой, к моему горчайшему сожалению, применить к вам одно из самых суровых наказаний, какие нам позволительно налагать, и, заметьте, его тяжесть усугублялась бы тем, что вы, как это ни печально, согрешили отнюдь не впервые.