— Поехали! Не будем терять времени понапрасну... Но сначала сменим одежду!
Как и предсказал Оливье, которого явно радовало возвращение в родные края, дороги в этом великолепном, но суровом краю оказались довольно трудными: пустынные плато сменялись сосновыми лесами, подъемы и спуски часто приходилось преодолевать пешком, чтобы направлять лошадей, но виды открывались изумительные — легендарная красота Прованса достигала здесь высшего блеска.
В конце пятого дня они вступили на дорогу, которая поднималась вдоль потока изумрудного цвета прямо к замку. Завидев его, Эрве д'Ольнэ присвистнул от восхищения, а Оливье внезапно застонал: на главной башне трепетал баронский вымпел, окаймленный черной полоской.
— Боже мой! — выдохнул он, поспешно перекрестившись. — Случилось какое-то несчастье! Отец...
Понятно, что он подумал прежде всего об отце, поскольку тот был старше матери. Но, увидев, как он идет навстречу им, одетый в черное, опираясь на посох и сгорбив плечи от горя, Оливье понял, что его ждет столь же тяжкая утрата — возможно, даже более тяжкая. Быстро спешившись, он подбежал к отцу и обнял его.
— Да... — прошептал Рено. — Ее больше нет! Твоя дорогая мать ушла от нас вчера... и я люблю ее так же, как прежде...
Голос его прервался от слез, и Оливье, с трудом сдерживая рыдания, почувствовал, как он обвисает в руках отца. Он понял всю силу его горя. Они начали подниматься к замку, крепко обняв друг друга.
Глава II
Утрата
Она покоилась в главном зале на парадной постели, затянутой зеленым шелком — ее любимый цвет! — под балдахином с гербом Валькроза, к которому на левом поле присоединялись гербы семей Синь и Куртене. Все стены зала, благодаря вкусу и богатству барона Адемара, ее первого супруга, были занавешены большими коврами из неаполитанского шелка, изображавшими сцены охоты. В громадном камине, находившемся у подножья катафалка, набожные местные женщины сложили охапки из желтого, как солнце, дрока, голубых иссопов и зеленого можжевельника. Она лежала в золотом свете свечей из белого воска, поставленных в высокие бронзовые канделябры. Белым было и совсем простое, чуть ли не монашеское платье из тонкого сукна, на которое были выпущены густые рыжие косы, слегка посеребренные седыми прядями и переплетенные тонкими золотыми лентами. Головную вуаль продолжал нагрудник, и лицо ее было словно затянуто в золотой круг, усеянный изумрудами. Вуаль, привезенная ей из Константинополя супругом, притягивала свет и искрилась. Два охранника со сверкающими гизармами[24] стояли у входа в зал, деликатно выстраивая длинную цепочку из тех, кто пришел воздать последний долг хозяйке замка — некоторые пришли сюда издалека. Но больше всего было женщин из замка — фрейлин и даже служанок: одетые в черное, они стояли вокруг покойной полукругом, в слезах, и их печальные голоса вторили молитве в честь Девы Марии, которую читал капеллан. Онорина, ближе всех расположившаяся к капеллану, с ног до головы укутанная в черную бумазейную одежду, казалось, почти лишилась чувств.
Люди слегка расступились с перешептыванием, в котором слышалась радость: ведь сеньор вернулся в сопровождении сына, чье имя слетало со всех уст, но уходить никто не пожелал, потому что горе хозяев было и их горем.
Высвободившись из рук отца, Оливье приблизился к погребальному ложу и посмотрел сквозь слезы, туманившие его глаза, которые он раздраженно смахнул тыльной стороной ладони, на свою мать. Он подумал, что она слишком красива для смерти. Вечный сон будто вернул ей молодость. Ее овал лица, на котором кожа словно бы натянулась, был безупречен. И хотя длинный нос, всегда приводивший ее в отчаяние, был заметен, как никогда, но выражал он изумительную гордость, великолепное достоинство. На сомкнутых губах застыло подобие улыбки, как будто за длинными, слегка морщинистыми веками ее прекрасные глаза, зеленые, как бурные воды Вердона, видели нечто приятное ей.
Сын Санси упал на колени и, прислонившись лбом к зеленой ткани, позволил своему горю вырваться наружу. Он рыдал безудержно, взахлеб: это была его мать, он обожал ее, но сделал несчастной, выбрав дорогу Храма вместо того, чтобы жениться, жить подле нее и подарить ей внуков, которых она так желала...
Рено застыл. Потрясенный неистовым горем сына, которого прежде считал скорее равнодушным, принимая его сдержанность за безучастие, он понимал, что ему следует побороть свою муку, чтобы помочь этому тридцатипятилетнему мужчине, в ком всегда будет видеть, невзирая ни на что, свое дитя.