«Нет никакого „почему“, – так Ева часто говорила Чарли, говорила себе самой. – В некоторых случаях мы можем только принимать факты». Вопросы были для Евы непозволительной роскошью: первые мрачные прогнозы докторов, ее беспокойство о погубленном будущем Чарли, судьба ее разрушающегося брака, неприязнь, которая разделяла ее город, словно застежка-молния, стиснутые зубы по обеим сторонам. Чтобы Ева смогла выжить, чтобы ее сын смог выжить, необходимо было действовать.
Однажды, спустя неделю после того, как нейрохирурги провели четвертую операцию, доктор Фрэнк Рамбл вывел Оливера из инсулиновой комы и отключил от дыхательного аппарата. И тогда стало ясно, каким жутким существом стал Оливер – мальчик, подсоединенный к жизни с помощью электронных проводов, чьи глаза с пугающей растерянностью мечутся под веками, а руки скрючены, как у тираннозавра. И в это самое мгновение Ева тоже пережила метаморфозу. Позже ей будет казаться, что она в действительности видела, как ее прошлая ипостась покидает ее тело, словно душа с арфой, выходящая из убитого персонажа в каком-нибудь мультфильме. Ева ринулась в коридор к мусорной урне. Невозможно. Это упрямое слово, первое, что пришло ей в голову тем вечером, снова поднялось в ее горле вместе с рвотой. Это невозможно, но только тогда она осознала, что происходило с ней в последние месяцы: непостижимый ужас в действительности стал ее настоящей жизнью. «Нет никакого „почему“», – говорила Ева и все-таки в тот момент не смогла не прокричать этот вопрос в никуда, в стены. «Почему?» Потом она вытерла рот, вернулась в палату и уперлась взглядом в доктора Рамбла.
– И что мы будем делать теперь?
– Теперь? – В его голосе слышалась борьба, стремление успокоить Еву и в то же время сказать ей правду. – Теперь, когда мы сняли его с инсулина, мы можем оценить размер поражения. Но судя по тому, что мы до сих пор наблюдали, – полагаю, нам надо ждать и надеяться на чудо.
– На чудо? – спросила она. Доктор Рамбл пожал плечами.
Оливер, пожалуйста, Оливер, Оливер, пожалуйста, пожалуйста, Оливер, – в течение многих недель жизнь Евы сводилась к этим двум словам, пока она ждала, что взгляд сына остановится на ее лице, что его рот откроется и произнесет свое собственное слово.
Ева редко употребляла слово «чудо» без иронии, но в этот раз все было по-другому. Мир превратился в жуткое и уродливое место, землю поразила порча. Случившееся с ее сыном было какой-то готической историей ужасов, проклятием свыше. И если Ева внезапно очутилась в мире, где на их семью могло обрушиться такое неправдоподобное горе, то почему бы не случиться и обратному чуду? Чудо: с течением времени это слово стало служить ей противоядием от прогнозов, о которых доктор Рамбл и его коллеги говорили все чаще.
Цепляя электроды к голове своего пациента, проверяя его рефлексы ударами резиновых молоточков, эти стареющие врачи с суровостью священников рассуждали о том, что вероятность все уменьшается. Пуля вошла у основания мозгового ствола; вдобавок к структурным поражениям во время второй операции тромб лишил мозг кислорода на целых пять минут. Когда Оливера привезли в приют Крокетта, шансы на возвращение сознания были пятьдесят процентов. Затем вероятность сократилась до тридцати процентов, до десяти, пяти, до десятых долей.
И по мере того как сжималась их надежда, Джед как будто куда-то исчезал. Казалось, он перестал отличать день от ночи. Возвращаясь в самые непредсказуемые часы из своей мастерской, он источал запах пищевых отходов, перегара и чего-то кислого. «Скажи мне, о чем ты думаешь, – взмолилась однажды Ева. – Мы должны об этом поговорить». Были времена – очень, очень давно, – когда их молодой роман казался замечательно эффективным устройством, сияющей машиной, которая могла упаковать Евины прежние горести в слова и истории. Но теперь Джед лишь затянулся своим «Пэлл-Мэллом», так глубоко, что чуть не проглотил фильтр. «Что говорить-то? – спросил он. – Слов больше не осталось». Ева жалела его, она ненавидела его, но и то и другое не имело особенного значения. Значение имело вот что: находиться с ним рядом она не могла.