С минуту они молчали, скрестив взгляды: один вопросительный, другой – угрюмый. Ни один не опустил глаз, и тогда граф заговорил.
– Я давно хотел встретиться с вами наедине, господин поэт, – сказал он, но в его голосе не слышалось никакого интереса. – Я много о вас думал.
– Чем обязан такой честью, ваше сиятельство? – раз обмен репликами начался без приветствий и происходящее выглядело абсурдным, как кошмарный сон, стихотворец решил пренебречь привычными формальностями.
– Я думал о вас всю эту ночь, – продолжал Гельмут, не слыша, устремляя глаза куда-то за спину Патрику, словно настоящий противник находился там, а поэт был лишь его карликовой, недоразвитой тенью. Тому вдруг пришло в голову, что и он, в свою очередь, ищет позади молодого Адвахена другого, более грозного и могущественного соперника. – А сколько передумал до этого – и сказать нельзя. Теперь вы, наконец, здесь…
– Ваше сиятельство, мне трудно понять смысл ваших рассуждений.
Гельмут снова взглянул стихоплёту в лицо.
– В них нет смысла – ни для кого, кроме меня. Вы вольны забывать, я – нет… Странно… Мне всегда казалось, что вы более ничтожное создание и ваша жизнь состоит лишь из обжорства, пьянства и разврата… Что есть в ней такого, что вы смеете стоять при мне прямо и держать себя со мной как равный?
Его манера говорить выдавала привычное усилие воли, старание обуздать гнев, не давая ему выплеснуться наружу разрушительным потоком лавы. Слова вылетали, как плевки, и Патрик вдруг отрешённо подумал о том, как сильно, должно быть, этот человек его ненавидит.
– Так вы привезли меня сюда, чтобы спросить об этом? Или чтобы узнать, почему ваша мачеха была со мной, наперекор пристойности и обычаям?
Патрику показалось, что следующий миг станет для него последним. Граф задохнулся яростью, на бледных щеках вспыхнули острые треугольники румянца, ноздри затрепетали, и вдруг поэт с ужасом увидел, как из прокушенной нижней губы по тщательно выбритому подбородку сползает тонкая тёмная струйка. Адвахен подчёркнуто спокойно вынул белый платок и вытер кровь. Его руки не дрожали.
– Если бы мои люди оказались расторопнее, я, возможно, убил бы вас на месте. А может, наоборот, беседовал бы с вами дольше, – он проговаривал слова чуть глуше и отчётливей, чем раньше. – Но уже светает, я не спал всю ночь – и, честно говоря, у меня зверски болит голова. А мне надо к обеду быть в церкви – завтра отпевают нашего герцога…
В голове Патрика вдруг мелькнула неожиданная догадка, приведшая его в состояние острого, пронзительного ужаса. Казалось, эта ночь и впрямь столкнула его лицом к лицу с роком, пусть даже древняя непобедимая мощь ненадолго приняла облик сумасшедшего мальчишки.
– Зачем вы погубили его? – спросил он так тихо, что, казалось, Гельмут не услышит и не поймёт. Но тот услышал.
– Говорите громче, господин поэт: я-то ведь не умею читать по губам. Как бы, интересно, я добрался до вашей драгоценной головы, если бы Оттон был жив? Он ведь обожал вас, всё время вам потакал, укрывал своей властью ваши сомнительные делишки от любой мало-мальски серьёзной кары… Порой приходится устранить короля, чтобы дотянуться до его шута.
Если б вы знали, чего мне стоило заставить отца написать герцогу по поводу вашей оперы… И это несмотря на то, что всем вокруг было известно, кому она посвящена, и все, даже подлая чернь, сплетничали за нашими спинами!
Между прочим, однажды я даже приезжал в С., чтобы вас пристрелить. Но Оттон как-то пронюхал об этом, и меня на год выслали из столицы. Теперь вас вряд ли хватятся. Всем известно, что Эдвард к вам не слишком расположен. При дворе решат, что вы уехали, не дожидаясь, пока вас вышвырнут за дверь.
Патрик знал, что граф говорит правду. Мариэнель может заподозрить неладное, но здравый смысл, несомненно, подскажет ему, что наводить справки поздно и небезопасно.
Поэт стоял, оцепенев перед открывшейся бездной. Из глубоких глазниц Адвахена смотрела смерть, и в ней не было ничего привлекательного или чарующего. Острота ощущений не радовала, триумфального вознесения на небо не предвиделось. Это было именно то, что в мыслях о смерти страшит больше всего: могила, вырытая в сырой холодной земле, зябкий льняной саван, комья мокрой глины на крышке гроба – и вечная тьма.
– Вы – глупец, – негромко сказал Патрик, усилием воли заставляя себя смотреть прямо в чёрные провалы под надбровными дугами. – Даже если я умру, ваша душа будет продолжать гнить от ненависти. Даже если вам удастся распихать по своим подвалам весь мир, это не вернёт вам покоя, потому что та, которую вы так ненавидите, уже вам не подвластна.
Уголок рта Гельмута дёрнулся и пополз вверх в жуткой усмешке. Кровь снова начала сочиться из свежей ранки, граф машинально промокнул её платком.
– Вы никогда не знали, что такое власть, господин поэт. Держать женщину в объятиях, когда она стонет от желания – это не власть. Власть – значит видеть, как её глаза затягивает смертная пелена, и знать, что ты мог бы разжать руки и подарить ей жизнь, но не хочешь этого делать.
Патрик рванулся к нему. Движение не было осознанным, скорее оно было воплем тела, много лет тосковавшего по утраченной любви и ощутившего рядом виновника своей потери. Поэту казалось, что его бросок был стремительным, но враг оказался проворней и гибче. Патрик с размаху ударился грудью о массивный стол, на его затылок обрушился сильный удар, и стихотворец сполз на пол, на несколько мгновений перестав видеть.
– Теперь, я уверен, вам будет о чём вспоминать в вашем долгом заключении, – голос графа дрогнул, выдавая ликование.
– Безумец, – проговорил Патрик, с трудом отрывая спину от боковой поверхности стола. – Проклятый безумец!
– Проклинай меня! Да, проклинай меня – там, в темноте! И пусть твой желудок скручивает голод, и тело гниёт в сырости, а глаза жжёт от бессильных слёз! Проклинай меня – и молись, чтобы Бог прибрал тебя поскорее!
Раздался звонок, дверь тотчас отворилась, и вошли трое из тех, которые привёзли Патрика сюда, только уже без курток.
– Уведите его и заприте, – приказал граф. Краем глаза Патрик уловил, как в скудном свете, будто призрак, вновь мелькнул белый платок.. – Огня не давайте. Кормите и поите раз в два дня. Да следите, чтобы он не расшиб себе голову о стены. Я хочу, чтобы он жил долго.
– Слушаюсь, – недружным хором проворчали конвойные.
– Я ухожу во тьму, а ты бродишь во тьме всю жизнь! – крикнул Патрик. – И половина отпущенного тебе срока уже истрачена!
Его рывком поставили на ноги, скрутили ему руки за спиной, повернули и подтолкнули к двери. Гельмут Адвахен не ответил на его слова, он с мечтательной улыбкой безумца смотрел в другую сторону, казалось, уже забыв о поэте, пребывая в том единоличном аду, который носил в себе с юности.
Коридор был почти лишён света: только слабые газовые лампы мерцали кое-где по стенам. Но в камере, где поэта в конце концов заперли, действительно царила кромешная тьма. Она обступила его мгновенно, раньше, чем закрылась дверь и в замке заскрежетал ключ. Ей было больше лет, чем Патрику, больше, чем всему миру в целом. Она была вечной, хищной и не боялась света. Щупальца живших в ней чудовищ свободно проникали в мозг, смешивая мысли и бесцеремонно роясь в памяти в поисках полузабытых страхов и первобытных инстинктов.
Патрик снова почувствовал, что его с ног до головы сотрясает дрожь. Ноги подогнулись, он рухнул коленями на скользкий каменный пол и обхватил себя руками за плечи. Брюки мгновенно намокли, бёдра и поясницу, как выстрелом, пронзил ледяной холод. Икры тут же онемели, заныла спина…
Он был одинок в беде, как был одинок Оттон в своём страшном недуге, как Оливия была одинока в безумной жажде ощущений и в смертной тоске, а Гельмут Адвахен – в стремлении любой ценой сохранить пошатнувшийся рассудок. Никто не в силах сопровождать человека туда, где правят тьма, безмолвие и отчаяние.