Тьма прогрохотала сквозь него, душа словно задыхалась в дегте. Но утром в понедельник Оливия заговорила с ним как ни в чем не бывало:
– На прошлой неделе у Джима в машине стояла такая вонь, как будто там кого-то вырвало. Надеюсь, он ее помыл.
Джим О’Кейси преподавал вместе с Оливией и из года в год подвозил ее и Кристофера в школу.
– Будем надеяться, – сказал Генри, и тем самым ссора была исчерпана.
– Ой, выходные прошли прекрасно, – сказала Дениз, и ее маленькие глазки смотрели на него сквозь очки с такой детской радостью, что сердце его готово было расколоться надвое. – Мы были у родителей Генри и вечером копали картошку. В свете фар. Искать картошку в холодной земле – это как пасхальные яйца разыскивать!
Он перестал распаковывать коробку с пенициллином и обернулся к Дениз. Покупателей еще не было, под окном шипел радиатор.
– Как это здорово, Дениз, – сказал он.
Она кивнула и провела рукой по полке с витаминами. На лице ее мелькнуло что-то похожее на страх.
– Я замерзла и тогда пошла и села в машину, смотрела, как Генри копает картошку, и думала: «Это чересчур хорошо, чтобы быть правдой».
Удивительно, подумал он, что же в ее юной жизни приучило ее не доверять счастью. Может, болезнь матери…
– У вас впереди много-много лет счастья, Дениз. Наслаждайтесь им спокойно.
Или, может быть, подумал он, снова поворачиваясь к коробкам, все дело в том, что если ты католик, то тебя заставляют терзаться чувством вины по любому поводу.
Следующий год – был ли он самым счастливым в жизни Генри? Именно так он частенько думал, хотя и знал, что глупо утверждать такое про какой бы то ни было год жизни, и все же в его памяти именно этот год сохранился как блаженная пора, когда не думается ни о начале, ни о конце и когда он ехал в аптеку во мгле зимнего утра, а потом в пробивающемся свете утра весеннего, а впереди во всю ширь сияло лето, маленькие радости его работы своей простотой наполняли его до краев. Когда Генри Тибодо заезжал на гравийную парковку, Генри Киттеридж часто выходил открыть и придержать дверь для Дениз и кричал: «Привет, Генри», и Генри Тибодо высовывался из окна машины и кричал в ответ: «Привет, Генри» – с широченной улыбкой на лице, озаренном приветливостью и добродушием. А иногда это был просто приветственный взмах рукой: «Генри!» И второй Генри отвечал: «Генри!» Этот ритуал доставлял удовольствие и им обоим, и Дениз, и она, словно футбольный мячик, которым они легонько перебрасывались, ныряла внутрь аптеки. Ручки ее, когда Дениз снимала перчатки, были по-детски тоненькими, но когда она нажимала на клавиши кассового аппарата или опускала товар в белый пакетик, это уже были ловкие, изящные руки взрослой женщины – руки, которые (представлял Генри) нежно касаются любимого мужа, которые когда-нибудь будут с тихой женской уверенностью скреплять булавкой пеленку, остужать пылающий жаром лобик, класть под подушку подарок от зубной феи.
Наблюдая за ней, следя, как она подталкивает очки, сползшие на переносицу, когда читает прейскурант, Генри думал, что она – само вещество Америки, сама ткань ее; потому что происходило все как раз тогда, когда начинались все эти дела с хиппи, и, читая в «Ньюсуик» про марихуану и свободную любовь, Генри чувствовал беспокойство, которое мгновенно рассеивалось при одном только взгляде на Дениз. «Мы катимся ко всем чертям, точь-в-точь древние римляне, – торжествующе заявляла Оливия. – Америка протухла, как огромный шмат сыра». Но Генри по-прежнему верил, что победит умеренность, ведь в своей аптеке он изо дня в день работал рядом с девушкой, чьей единственной мечтой было строить семью с любимым мужем. «Эмансипация меня не интересует, – как-то сказала она. – Я хочу вести хозяйство и заправлять постели». И все же, если бы у Генри была дочка (а он бы очень хотел дочку), он предостерег бы ее от такого. Он бы сказал ей: хорошо, конечно, заправляй постели, но найди способ занять голову, не только руки. Однако Дениз не была ему дочерью, и он сказал ей, что создавать семейный уют – благородное дело, и мельком подумал о той свободе, которая идет рука об руку с заботой о ком-то, кто тебе не родня по крови.
Генри восхищало ее простодушие, чистота ее мечтаний, но это, разумеется, не значило, что он был в нее влюблен. Больше того, эта ее природная сдержанность всколыхнула в нем новую, мощную волну страсти к Оливии. Резкие суждения Оливии, ее полные груди, бурные перепады настроения, внезапный низкий раскатистый смех – все это пробуждало в нем какое-то новое, мучительное желание, и порой, когда он погружался в нее в ночной тьме, ему представлялась не Дениз, а, странным образом, ее сильный молодой муж – неукротимость молодого мужчины, который отдается животной силе обладания, – и это приводило Генри Киттериджа в невероятное неистовство, как будто, любя свою жену, он вместе со всеми мужчинами мира любил всех женщин, таящих глубоко в себе темную, мшистую тайну земли.