— Он положил голову на рельсы.
И хотя подполковник за время войны видел и слышал так много страшного, что почти привык к нему, ему все-таки стало не по себе, когда он вспомнил, как что-то глухо стукнуло в гробу, когда тот качнулся на веревках в руках могильщиков.
— Я целовала эту голову, как Маргарита Наваррская, как Матильда де ля Моль. Она осталась здесь, в этой земле. И вы думаете, это можно забыть и спокойно доживать век в компаньонках у двоюродной тетушки в Ментоне?
— И все-таки прошу вас! Вы еще очень молоды. Вам предстоит жить, а не доживать. Вернитесь в истинное отечество. Там, среди цивилизованных людей, постепенно развеется русский кошмар.
— Вы думаете, там невозможен большевизм?
Барановский так не думал, но сказал:
— Франция — не Россия.
— О, да! Потому я и стыжусь своей фамилии. Они могли спасти нас. В прошлом году пара дивизий каких-нибудь зуавов или сенегальцев могла принести нам победу. Но они пожалели своих негров, чтобы умер Мишель. Я никогда этого не прощу. Я бы хотела носить только одно французское имя — Шарлотта Кордэ.
Софи выговорила это так страстно и убежденно, что Барановский понял: повлиять на нее невозможно.
— Что же вы намерены делать?
— Я останусь здесь.
— И что же?
— Если мужчины, подобные вам, будут продолжать борьбу, я буду с вами.
— А если все уже погибло?
— Я тоже погибну. Но с оружием в руках. Нельзя сохранить то, что вы называете цивилизацией, не уничтожая варваров.
— Софи! Я полностью разделяю ваши убеждения, но вы женщина.
Она посмотрела на него гордо.
— Женщина сильнее мужчины.
Барановский вздохнул.
— Принято думать иначе.
— Слепое заблуждение! Вы кичитесь тем, что бог создал Адама первым. Но из чего? Из глины. А женщину — из ребра Адамова. Вы только материал, из которого созданы мы. И пришло время нам сказать свое слово. Потому что мы сильнее и беспощаднее. Мы выдерживаем там, где мужчины не выдерживают.
Она потянулась во внутренний карман форменного пальто и достала конверт.
— Прочитайте!
— Что это?
— Письмо, которое оставил Мишель.
Барановский присел на мокрую скамью под ивой, низко опустившей обнаженные ветви, а Софи осталась стоять, строго и невозмутимо глядя вдоль улицы.
Федоров писал:
«Софи, счастье мое!
Сейчас я нанесу тебе удар, которого ты не заслужила. Ты гордая и сильная, и мне стыдно предавать нашу любовь. Ты осудишь меня и будешь права. Но я не могу… У меня кончились силы. Нет больше сил воевать. Я не верю в победу и не могу больше убивать. Я убиваю людей уже шесть лет. Сначала немцев, потом соотечественников. Но на той, большой войне я еще чувствовал себя человеком. По крайней мере, не забывал, что я человек. А теперь забыл. Когда колешь штыком, образ человеческий теряешь…
Пойми меня! На большой войне штыковые схватки наперечет были. Но и того достаточно, чтобы на годы запомнить, ночами не спать. Остальное на той войне было серое — сидим и постреливаем, убиваем или нет, не знаем, не видим. А нынешняя война — ад. Одни расстрелы, виселицы чего стоят! Привыкнуть может только тот, кто совершенно потерял в себе человека. В восемнадцатом я пять месяцев шел штыковым строем. Пять месяцев видеть ежедневно врага в нескольких шагах от себя стреляющим в упор, самому в припадке исступления закалывать человека, видеть разорванные животы, развороченные кишки, головы, отделенные от туловищ…»
Прочитав последние слова, Барановский повел плечами под шинелью, ощутив озноб.
«Неужели и у меня нервы?..»
«Ты тоже видела все это. И все это стало для нас обыкновенным. Я вижу в воде кровь — и пью. Слышу, что пахнет трупом, а мне все равно. Я давно не боюсь смерти. А когда безумно устанешь, а устаю я все чаще и чаще, мысли уходят из головы, нервы дрожат, как струны, и безумно хочется получить последний удар поскорее.
Но стоит ли оттягивать неизбежный удар? Зачем? И я решил: хватит. Я решил: проливать чужую кровь больше не буду. Пролью свою — и баста!
Единственное, что сдерживало меня до сих пор, — ты, твоя любовь. Но разве я человек, достойный любви? Разве я вообще человек? Разве мы сможем спокойно и счастливо жить, иметь детей, даже если кошмар и прекратится каким-нибудь чудом? Нет, Софи, я не смогу.
Мой час пробил. Прости, если сможешь. Не сможешь — тоже прости. Молись за меня, любимая!
Михаил».
Барановский вложил письмо в конверт.
— Прочитали?
— Я замечал, что в последнее время он упал духом.
— А я нет. Я не ходила в штыковые атаки, но я никогда не устану убивать тех, кто лишил меня всего. Вы думаете, я всегда была такой? Поверьте, и я была кисейной барышней, любовалась луной на берегу моря, мечтала о прекрасном, молилась добру. Но пришла ночь, и я научилась жить ночью, как кошка. Для Мишеля мир померк, но я вижу и во тьме. Вижу достаточно хорошо, чтобы прицелиться и спустить курок.