Может быть, он и посеял бы семена «мировой скорби» в душу подрастающего сына, но мальчик больше тянулся к матери, больше прислушивался к ее словам и суждениям. Оба, и отец и мать, участвовали в первой революции, однако отец — временно, увлекшись, как и многие, а мать — по жизненному убеждению, беззаветно и навсегда. Жизнь родителей все больше шла под одной крышей по-разному, тянулась мучительно, пока дети были малы, и прервалась, как только это стало возможно. Мать уехала со старшей дочерью, и Андрей их больше никогда не увидел — и она, и сестра сложили головы в гражданскую, но Шумов верил в материнскую правду, которая была простой и понятной: отвратительна и несправедлива не сама жизнь, а та жизнь, которой заставляли жить людей до революции; отвратительна жизнь старая, но она сгинет, и на развалинах ее из крови и пепла поднимутся сначала ростки, а потом и сильные, мощные побеги новой.
— Техник — безусловно, личность.
Юрий не видел в темноте выражения иронии на лице Шумова, а говорил тот самым обычным тоном.
— Мы виделись не в первый раз.
— О!..
— Ты неправильно понял. К его делам я не имею отношения, но наша первая встреча…
И Юрий рассказал про встречу в поезде.
— Да… Производит впечатление.
— Еще бы! Это тебе не гимназический бал.
— А что же?
— Смелость, риск, решительность — что угодно.
— А по-моему, обыкновенный бандитизм.
— Ну, с точки зрения собственника, человек, изымающий собственность, разумеется, преступник.
— Думаю, что и с точки зрения всех обобранных в поезде. Ты что, анархист? — спросил Шумов.
— Этого еще не хватало!
— Тогда кто же, если не секрет?
— У меня нет догматической платформы.
— Ты служил в Добровольческой армии. Разве это не платформа?
— Я покончил с иллюзиями.
— И приобрел новые?
— Вера в народ не иллюзия.
— Значит, признал Советскую власть?
— Нет. Народ не пойдет за чуждым ему рациональным марксизмом. Он создаст новые общественные устои, самобытные, и формы его борьбы тоже кажутся нам непривычными.
— Какие формы? Разбойничьи?
Юрий возмутился:
— Как живучи предрассудки! Ты просто старорежимный обыватель, буржуа.
— Я ведь говорил о своих планах.
— Оставь, я не верю.
— Почему? Нэп — серьезная политика.
— Мираж! Бесплодная попытка вырваться из тупика, в который попали большевики. Связать свое будущее с их политикой — сущее безумие.
— Выходит, я в тупике, а наш друг Слава-Техник на путях российского возрождения?
— Представь себе. Это парадоксально, но может быть и так.
— Ну, уволь. Лучше уж разориться в торговле, чем получить пулю в очередном налете.
— Как мы все изменились!
— Ну, что ты! Слава только что назвал нас всех идеалистами. Кстати, на что он намекал, как ты думаешь?
— Не знаю, я не понял. А ты думаешь, он намекал?
— Да. Определенно. Какая-то авантюра, я думаю. Он еще вернется к этому разговору, будь уверен.
— Чтобы привлечь нас?
— Как видно. И не бесплатно. Я так понял.
— Однако ты стал подлинно меркантилен, — заметил Юрий.
— Только не в данном случае. Боюсь данайцев, что бы они ни обещали.
— Но речь может идти и о благородном деле.
— И ты откликнешься?
— Смотря о чем речь…
— Ладно, — заключил разговор Шумов, потому что они подошли к освещенному тусклым фонарем перекрестку, где должны были разойтись. — Ладно. Подождем до очередного обращения Техника к народу. А кормят в этом подвале, между прочим, отменно, а?
— Да, конечно. Надеюсь, мы будем видеться, несмотря на разногласия?
— Разумеется. Коммерсант должен быть широк в общении, — заверил Шумов.
Они попрощались вполне дружески и направились в противоположные стороны. Юрий — вверх, в сторону своего дома, а Шумов — по улице, что вела вниз, к домику Пряхиных. Он должен был повидать Максима.
По прежним годам Шумов помнил, что Максим ложится поздно, и действительно, в комнате, где он жил, светился огонек невидимой за занавеской керосиновой лампы.
Андрей подошел к окну и постучал.
Ночь была душной, и окно раскрыто. Максим откинул занавеску, вгляделся в лицо пришедшего и узнал Шумова.