Когда все кончилось, в полку много говорили о выдержке, которую он проявил, подпустив противника почти вплотную. На самом деле он лежал и смотрел на серо-зеленую немецкую цепь, точно кролик на удава. Удав неумолимо приближался, а он лежал в оцепенении, несмотря на то что отлично слышал команду. Да и как ее было не слышать, когда это не команда уже была, а сплошной разъяренный мат.
— Да стреляй же ты, проклятый стервец! Мать твою!..
А немцы, заметив, что именно здесь, на пологом склоне огонь не такой плотный, инстинктивно сбивались прямо под направленный на них ствол, заключенный в гладкий кожух, наполненный водой из ближнего болотца.
И тут Слава, собрав последние силы в руках, сжимавших одетые деревом рукоятки, двинул вперед большие пальцы… Пулемет загрохотал, торопливо втягивая ленту, которую держал на весу второй номер, и на землю хлынул дождь раскаленных гильз. Пуль он не видел. Потом ему казалось, что длилось это очень долго, хотя все двести пятьдесят патронов, уложенные в ленту, были выстрелены меньше чем за минуту одной непрерывной очередью…
После боя над позициями обеих сторон подняли белые флаги, и похоронные команды вышли на поле, чтобы забрать своих павших, — еще соблюдались обычаи прошлых войн. Он видел, как немцы с носилками столпились там, где он лежал накануне. Он стал считать, но после восемнадцати бросил, получалось, что на каждый прожитый им год жизни уже пришлось больше чем по одному убитому им человеку.
Однако это была только арифметика. Убийцей он себя не чувствовал. Убийца был Раскольников, который с топором под мышкой стоял у двери старухи-процентщицы. А он был солдат, хороший солдат, заслуживший всеобщее одобрение смелостью и выдержкой и представленный к награде. Он не знал еще, что намного превзойдет Раскольникова. Правда, он никогда и никого не убил топором или вообще холодным оружием. С того случая на трамвайной линии он терпеть не мог крови.
На войну Слава попал почти одновременно с Юрием. Обоих подтолкнула любовь. Но если Таня так горько и беспощадно корила себя за то, что Юрий оказался на фронте по ее вине, то Надя о своей роли и не подозревала.
«Вы охладели ко мне. Почему? Я ничего не понимаю. Нам необходимо объясниться!»
Так она писала ему почти в отчаянии.
Но что он мог объяснить? Сказать, что увидел ее перепуганной и потому решил, что она глупа, зла и труслива? Нет, в то время он еще не мог так открыто и жестоко оскорбить даже неумного человека. Он поступал, как и многие в подобных случаях, — уклонялся от встреч. А она, ничего не понимая, всячески их добивалась.
В один прекрасный день это ему надоело…
Между тем война ширилась, и вскоре, чтобы проливать человеческую кровь, уже не нужно было ехать в составе маршевой роты далеко на запад. С февраля по октябрь семнадцатого года в России произошел великий разлом. Главное в этих месяцах — выбор будущего. В феврале революцию приветствовали почти все. И Славу она привлекла, хотя и меньше, чем остальных. Свержение царя лично ему ничего не давало, к положению низов он был равнодушен, к политическим свободам относился скептически, как и к политике вообще, и даже война, на которую он попал совсем недавно, не успела еще надоесть — пока она приносила награды, а за собственную жизнь он, как и большинство молодых людей, опасался гораздо меньше, чем взрослые, несущие семейное бремя.
Зато Слава сразу, еще в феврале, когда толпы людей братались и ходили с полотнищами, на которых было написано: «Мир народам», уловил в воздухе не весенние сладкие ароматы, а острый, волнующий запах пороха и крови. Глубоко и верно почувствовал он, что не мир, но меч несет эта пахнущая фиалками весна, и порадовался, сам еще не зная чему. Чувствовал только — открываются невероятные доселе возможности, начинается ломка общества, на пороге время, личности, сверхчеловека.
Нет, его не влекла власть над людьми. «Лев, ведущий стадо баранов, уже не лев, а всего лишь главный баран», — говорил он, перефразируя Наполеона и твердо полагая людей баранами. Баранами за то, что побежали на убой, услыхав об убийстве эрцгерцога, — мало ли их, принцев, в царствующих домах!
Баранами потому, что ходят теперь кучами и выкрикивают несбыточные, противоречащие самой природе лозунги.
Особенно раздражал его лозунг о равенстве, оскорблял лично, ибо представить, что другие могут быть ему равны, просто не мог.
Однако и те, кто хотел загнать «баранов» снова на скотный двор, тоже не вызывали в нем симпатии. Он делил их на две категории — жаб и идиотов. Жабами считал тех, кто, вцепившись в свои заводы, имения, привилегии, готовы душить каждого покусившегося, а идиотами — верующих в свободы, Учредительное собрание и прочую чушь.