Выбрать главу

— Эх, мужики… И с бабой-то справиться не могут!

И еще раз он ее видел, когда военный суд приговорил эту женщину к телесному наказанию за незаконное ношение офицерских погон.

— Погоди!

— Ну что ты все — погоди да постой? — проговорила она недовольно.

— Постой.

Барановский потянулся рукой к пиджаку, который повесил на стул, и достал из кармана спички.

Вспыхнул маленький огонек.

— Я помню тебя.

— Может, и видал. А что?

— Тебя… пороли?

Спичка погасла, потому что она дунула на нее.

— Ну и что? Было. Мало ли что с кем было.

— Я видел.

— Интересно глазеть было?

— А тебе… больно?..

— Вот привязался! Да не больно. Он с пониманием порол. Не зверь же. Один раз только. Напослед, хамлюга…

И это Барановский помнил. Как не удержался, захлестнуло темное, и подошел, чтобы посмотреть, стыдясь себя…

— А тебе стыдно было?

— Чего стыдно… Меня бьют, да я ж еще и стыдиться должна? Да и чего? Я в рубашке была.

Да, в длинной, ниже колен, и широкой, скрывавшей тело рубашке. И заметно было, что казак, проводивший экзекуцию, не свирепствует. Но вот для последнего удара он поднял руку повыше и задержал ее на мгновение.

— А это на добрую память, господи благослови!

Плеть свистнула пулей, и полотняная ткань треснула, как по шву, ровной, тотчас же окрасившейся кровью полосой.

Она взвизгнула животно, и этот утробный короткий вопль, обозначающий конец жестокого и непристойного зрелища, разрядил атмосферу. Напряженно дышавшая толпа разразилась хохотом, но Барановский не смеялся. Он презирал себя за то, что пришел и смотрел.

— А тот, казачья харя, дурак, — вспомнила женщина с давней обидой. — Показал свое нутро, разбойник. Нашел, где лихость показывать. Ну, вам же и хуже…

— Почему?

— Да я вам хотела теятр маленький сделать. Завернуть подол да поклониться — благодарю, мол, за науку! Вы-то чего собрались? Небось, голую посмотреть охота была.

«Была».

— Дорого тебе «теятр» обойтись мог, — сказал он, чувствуя, как сохнет во рту. — Там бы с тобой такое сделали…

— А чего?

— Растерзали б до смерти, — выговорил он хрипло.

— Ну, тогда не растерзал, хоть сичас попробуй.

Он молча набросился на нее, видя в закрытых глазах белое, пересеченное красным тело.

Когда он уходил, она сказала:

— Приходи еще. Все ж воевали вместе.

* * *

Так уж получилось, что в ту ночь не спали многие.

Не спали и Третьяков, и Шумов.

Третьяков сидел в своем кабинете со стаканом чая в большой сжатой руке. Чай был крепкого настоя, красновато-коричневый. Он восстанавливал силы. Ничего больше взбадривающего Третьяков не признавал. Когда-то, грузчиком, он мог выпить много водки, особенно на спор. Пил по праздникам. Сил и без водки хватало. Закуска с «бутербродом» в счет не шла. Так делали другие, так и он делал. Но, и много выпив, в лютость или в беспамятство никогда не впадал… Если затрагивали, он мог остепенить любого и трезвый. Однако приходской священник, отец Афанасий, счел нужным однажды предупредить.

Третьяков шел по улице на рождество, тулуп нараспашку, шапку где-то потерял.

— Ты, Иван, как Самсон неостриженный, — сказал, повстречавшись с ним, отец Афанасий.

О Самсоне Третьяков слыхал на уроках закона божия.

— Еще та девка не родилась, чтоб меня остричь, батюшка.

— Не только женщина силу отнимает, парень. Больше Далилы зелья проклятого бойся. Против него даже Ной на ногах не устоял.

— Да ведь он, батюшка, старый был. Ему шестьсот лет было.

Священник улыбнулся снисходительно. Откуда знать молодому, как быстро годы бегут, что дай ему и шестьсот, они, как шестьдесят, пробегут, незаметно.

Третьякова отец Афанасий не убедил. Сделал это гораздо позже другой человек, из политкаторжан, на сибирском этапе:

— Беда наша — пьянство.

— Всегда пили, — возразил Третьяков. — Без вина нет праздника, а без праздника что за жизнь?

— Веселие Руси? Что и говорить, аргументум ад хоминем! Почти неопровержимый. Прямо в душу проникает, особенно когда жаждет душа. А на самом деле скверно. Низменное веселие. От рабства. И государственного, и внутреннего. Распрямиться не можешь — становись на четвереньки. Скажи честно, тебе приятно бывать среди пьяных, если сам не пьян?

— Бывает смешно на какого-нибудь умору поглядеть, а вообще-то чего хорошего!

— Вот именно. А ты можешь представить себе революционера, налакавшегося сивухи? Да, пока человек жизнью угнетен, унижен, ему хочется забыться. Печально это, но понятно. А если ты преобразователь жизни? Какое же ты имеешь право чистое дело позорить? Нет, брат, пьянство и революция несовместимы.