должен сам. Тогда будет легче. Зато когда мы вернемся…»
И ты был прав, и я вернулся героем: еще бы! Все с восхищением спрашивали: так ты там служил?! Расскажи. Хоть одного душмана-то убил? И я рассказывал и упивался своим героизмом. Наверстывал упущенное, хотя заклинал себя не делать этого, но остановиться не мог. Упорхнула Юлька — она первая заметила. Кажется, я ее ударил.
Потом выдали удостоверение о праве на льготы. Коричневые корочки. С их помощью можно отлично устроиться: закормить душу ветеранским мясом, переодеть ее в импортное барахло и закопать на льготном садовом участке, под яблонькой, чтобы ничего не видеть и молчать. Согласись, достойная нас награда, Жаль, тебе ни к чему.
В этом кафе, в компании с самим собой, ты выпускаешь из стеклянного ствола горькую и единственно близкую душу, щелкаешь ногтем по звонкому тельцу бутылки, прислушиваешься и, как всегда, что-то тихо поешь, обращаясь глазами к извести потолка. Вот две женщины вышли из кухни, из-за крашеной ширмы. Одна буфетчица, озабоченная, с белой крахмальной салфеткой на голове. Вторая, наверно, знакомая с улицы. Мохеровый шарф, бесцеремонный прищуренный взгляд и фигура пухлая, коробящаяся, как набитые авоськи в руках. На свертках просочились багряные пятна, с них капает жижа. Женщина быстро двинулась к выходу, ты обернулся и попытался что-то спросить. Та, что в шарфе, обратилась к подруге:
— Чтой-то у тебя там сидит?
— Да, надоел уже…— отмахнулась буфетчица,
— Вызови милицию.
— Толку-то?.. От него никуда не денешься, заберут, а завтра снова припрется — живет где-то рядом. — И многозначительным шепотом: — Он вроде как служил в Афганистане… Иногда я его боюсь— такой убить может. Погоди, я принесу ему винегрет.
Ранней весной (восьмидесятого — олимпийского)— просветлились и заблестели дни, воздух ожил и напол-
нился ароматом остывшего сладкого чая, долины вспыхнули зеленью свежей травы, а реки помчались, разливаясь и удивляясь множеству младших братьев, падающих с гор.
В составе подвижной группы мы преследовали банду в районе Даши. Так говорили: преследуем. На самом деле, протискиваясь в глубь ущелья, задерживаясь у многочисленных бродов, завалов, мы толпились, словно стремились побыстрее выбраться из плена мрачных лощеных скал.
Банда?.. Мы гнались за призраком. По ночам нас обстреливали, случалось, выкрадывали солдат, офицеров. Утром их находили без глаз, без ушей, без носа — неузнаваемыми. Или кровавое месиво вперемешку с камнями… Если вообще что-то находили.
Банда растворялась с рассветом. Звезды слепли, в ущелье затекало утро. Солнце испуганно выпрыгивало из-за поседелых вершин, словно разбуженное буханьем наших гаубиц. Они отчаянно лупили по горам. Тем временем мы, мотострелковые роты, оцепляли ближние кишлаки, шныряли из дома в дом в поисках оружия.
Это называлось чисткой. В мазанных глиной лачугах, без деревянного пола, без мебели, нас встречали окаменевшие лица. Дети расползались по углам и зарывались в грязное пестрое тряпье. Некоторые дома были покинуты. Мы ничего не замечали. Сделав свое дело — перевернув все вверх дном, — уходили.
Что с теми, у кого было оружие?! Если есть оружие, значит, душман.
Стрельба, я замер: метрах в двухстах — справа. Не наши — неумело — длинными очередями. В ответ заклокотали «Калашниковы». За мной! Перемахнув забор, через зелень небольшого садика, я пробрался на выстрелы. Открылся дом, он выше остальных, убогих. Выглядит больше, добротнее. Перед ним залегло Алешкино отделение. Удачно установленный на крыше пулемет прижал ребят к земле, Кто-то шустро ползает из стороны в сторону— ищет укрытия, кто-то поспешно окапывается. Лешка за плотной стеной виноградной лозы, поднял ствол, стреляет с колена. Между сериями очередей ныряет в кусты. Неожиданно появляясь в другом месте, командует боем: пронзительно свистит, выкрикивает, дает отмашки рукой. Снова ныряет, выныривает и открывает огонь. Я пробрался к нему: